Если бы он мог выбирать, где родиться, то никогда не остановился бы на том дырявом месте, куда приехала его мать. Это место окрестными жителями наивно величалось городом, по той лишь единственной причине, что в середину его был воткнут медеплавильный завод демидовских времен, на излете мании величия назвавший себя комбинатом. Цеха глухо и враждебно упирались во взгляд морщинами состарившейся кладки. Здания со всех сторон имели только изнанки, и попасть в них могли только посвященные, привыкшие продираться сквозь не убираемый многие лета железный мусор гнутых рельс, непонятной арматуры и обильно политый мазутом шлак. Несомненным украшением этого неряшливого металлургического эксперимента являлись три трубы, выложенные из особо вечного кирпича, неподвластного времени и социальным переменам. Трубы монументально отражались в похмельной воде городского пруда, в котором никогда не разводили карпов, но зато полоскалась армия головастиков и голых чумазых мальчишек. Из пруда с удовольствием глотали взвесь жгутиковых коровы и гуси, а вечерами плотно сбитые низкорослые бабы, устойчиво вогнав ноги в теплую тину, набитую мотылем и бордовыми нитями трубочника, перемешивали воду промыленным бельем. Трубы, как августейшие особы, уже третье столетие определяли общественное мнение городка, его интересы и взгляды на прочие населенные пункты. Обслуживавшие их люди, уходя после смен в свои огороды и черные деревянные дома холодного копчения, имели возможность в любое время почтительно созерцать их из своих жилищ. Трубы были парадным лицом городка, эмблемой его продукции и его бедствием, потоку что в результате сложных интриг с заводским начальством выпускали ядовитый серный дым, который выедал на окружающем великолепии уральских гор незарастающие проплешины.
Дымы выделяли городок среди менее значительных соседей, занимавших в окрестных лесах минимальное пространство. Соседей было немного, и труб достаточного размера они не имели. На северо-запад по прошествии пятнадцати километров крепко жил лесник Афоня, деля еженедельные побои между двумя лошадьми с жеребенком, тремя семейными коровами и одной высохшей от усталости тихой женой, на которой лежала неубывающая забота о бесконечно умножающейся, дающей молоко, мясо, шерсть и перья одомашненной живности. Во владениях Афони все слишком быстро плодилось, поэтому у него было неисчислимое количество родни во всех населенных пунктах области и даже за ее пределами, для которой он выстроил два дома из отборного леса.
Стремительно взрастая телом на парном молоке, домашних колбасах и ягодных угодьях, близкая и дальняя родня торопилась, однако, стать самостоятельной в окультуренных жилпунктах. Она уезжала от Афони на проходивших мимо автобусах и попутках, посещая по прошествии недолгого времени родовое гнездо уже на любовно отполированных «жигулях», все меньше из благодарной памяти и все больше за лицензиями на отстрел лесного зверья. Афоня тосковал от этого по непонятной причине и дополнительно напивался по понедельникам в оглохшей от родственного нашествия усадьбе, матерно бушуя в надворных постройках. От его ругани перепуганные куры выдавали яйца автоматными очередями, а старшая корова, неодобрительно взирая на хозяйское безобразие, выходила на разбитую дорогу, по которой изредка проезжали легковушки с иногородними номерами, ложилась, разбросав в стороны мосластые ноги, и притворялась мертвой, надеясь преградить путь очередным родственникам, чтобы, затормозив, они все-таки завернули в прежнее гнездо. Джинсовые водители легковушек и фуфаечные шоферы грузовиков выходили из своих транспортных средств, фуфаечные — местные — сочувствовали Афоне, у которого опять пала все та же корова, а джинсовые пытались выяснить у фуфаечных, нельзя ли у хозяина купить по дешевке, скажем, правый окорок. Корова, считавшая всех нефуфаечных состоящими с ней в родстве, слушала речи, тяжко вздыхала и, так никого и не впечатляв своей кончиной, собирала впалые окорока в костлявое целое и влекла наполнившееся скорбное вымя к дому.