Подсолнухи, никогда не поворачивавшие своих коронованных глав к солнцу, стали идолищем одинокого уюта. Им требовался ежедневный почет и внимание — и женщина поклонялась с чистой влажной тряпочкой в руках, пластмасса грубых листьев была жирной и неохотно отделяла пыль от темного глянца. На паласе, в обход изобильной тесноты, женщиной была протоптана извилистая тропа, соединявшая вход, телевизор мужского пола, диван и подсолнухи. Настоящие цветы здесь вымирали оттого, что раньше в этой крохотной квартирке помещались пылавшие от взаимного раздражения выносливые супруги, которые издевались, друг друга не щадя, без устали и изобретательно — поскольку оба были инженеры, люди интеллигентные и с образованием. Наконец, они догадались развестись, но долго не могли разъехаться, а чтобы доказать гордую независимость, стали приводить на свою половину малых метров новых партнеров по простыне. Доведя друг друга до вполне возможного убийства, они чудом наконец расстались, но стены опустевшей квартиры, впитав ненависть и торжествующее бесстыдство и утвердившись в стойком недоверии к людям, производили сухое, как перхоть, презрительное отторжение, которое не замечалось человеком, но иссушало другое живое. Толстая пластмассовая шкура подсолнухов со знаком качества на изнанке листьев независимо выдержала атаку, и русская монументальная икебана растопырилась надолго, демонстрируя, что переживет любые стены, любых людей и любые эпохи.
Женщина, в остальном стремясь к бытию предельно миниатюрному, от обильных деревенских борщей перешла к измельченным салатикам и микроскопическим чашечкам кофе, которые можно было творить, радуясь затаенной нежности в сердце, обращенной к кукольной посуде в горошек и своей возможности владеть такими изящными вещами. Кухня по отмытому и лаконичному пространству напоминала восточную миниатюру, в плохой печати представленную в устаревшем «Огоньке», подсмотренную на работе в очередной обеденный перерыв, — оставшиеся после употребления пирожков минуты женщина честно посвящала своему самообразованию. Почетное место на кухне занимал субтильный столик, в прозрачном сумраке которого ютились два сидения на комариных ножках. Плита удовлетворилась парой горелок, а на стене вдоль филенки теснились творческие цветочки, нанесенные от руки через трафарет во время непременного ежемайского ремонта. Когда вдруг в это жилье попадали случайные подруги с завода, женщина от незапланированных цветочков начинала внутренне сжиматься, стесняясь их простоты и наивности — она придумала их сама и даже почти не срисовывала, но любая самостоятельность казалась ей занятием глухим и постыдным, как запретны на людях слезы, плотская любовь и открытое отчаяние.
Работа на заводе от и до, малые потребности и отсутствие чего-то требующего ежедневной заботы, освобождали время вечеров. Иногда она делила его с телевизором, но если тот вдруг необдуманно предлагал малопонятную программу, где не стреляли, не носили на руках и не клялись в вечной любви, чтобы потом бросить, она сердито отвергала передачу и несла неразбуженную душу к послушному рукоделию. Она верноподанно следовала рекомендациям отрывных календарей, тщательно штопая чулки и вывязывая салфеточки и кофточки, и вообще испытывала страсть ко всякому рукоделию из второстепенных и не нужных в хозяйстве предметов.
Как-то давно, во времена, покорные порывам молодого сострадания, возникающего стихийно и безответственно, женщина, отчаявшись вырастить на подоконнике хотя бы согласный с суховеями кактус, выманила из подвала тощего полукотенка и вселила его на вязаный уют, несказанно самою себя удивив. Полукотенок сутки жадно заглатывал неведомое молоко и отдыхал от потрясения. Но вернувшись домой после трудового понедельника, женщина нашла полукотенка в истерике, приникшего к щели на волю. Он с жалобным отчаянием упрашивал обитую клеенкой дверь выпустить его на свободу. Женщине пришлось отнести нецивилизовавшееся существо обратно к дыре в подошве дома, которая приглашала всех желающих подходящего размера проникнуть в таинственно-сырой голодный мрак подвала. Полукотенок, ошалевший от радиоактивной пыли множества разводов и склок, осевших в приютившем его стерильном объеме, радостно вякнул и неблагодарно скользнул в подвальную паутину. Женщина с облегчением вернулась в привычному одиночеству и больше не попадала тапочком в неуместное на полу блюдечко с молоком.
Вспомнив не уместившегося в человеческое жилье полукотенка, она мысленно попыталась расположить в квартире сына, но он нигде не вписался в созданное ее руками совершенство удобного одиночества, а неизменно оказывался на дороге и мешал. Женщине захотелось задвинуть его, как мешающий интерьеру некомплектный предмет за шкаф, в узкую тень, с которой он со временем мог бы совсем совпасть. Там его можно было бы даже — ну, предположим, забыть, или не замечать как-то иначе... Но перед шкафом, в полированных глубинах которого торжественно висели редко надеваемые платья, сохраняя аромат бесполезной женственности, она переодевалась, — значит мальчишку и туда опять же нельзя. Женщина, представив посреди комнаты ежевечернюю неизбежную раскладушку, на которой будет спать ее сын, обреченно вздохнула и с раскладушкой смирилась, как с неизбежностью — можно будет хотя бы ее убирать за этот самый шкаф, раз не находится возможности убрать сына. Но встала проблема — как на стародевичьих квадратных метрах совместить присутствие обоих человеческих полов — выселить будущего мужчину жить куда-нибудь на редко посещаемый балкон? Она покосилась на мальчика, который должен был через три-четыре года стать этим самым мужчиной, и подумала, что сидящий рядом с ней невзрослый человек был удобнее, пока жил в пеленках — занимал намного меньше места и от него можно было не прятать свои комбинации и лифчики. И она надолго отвернулась от сына, стараясь длинной автобусной ездой отдалить от себя неудобства будущей жизни.