Рог Изобилия

И протянули ему камень


Часть III. Предел

© Татьяна Тайганова
Часть I. Часть II.
Часть III. Главы: 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20.
17.
Через несколько дней он привык к эпушкам и смирился с однообразием. Он научился независимо от них существовать и даже думать, но мысли теперь получались овальные и вылуплялись не сразу, а в несколько попыток.

Сегодня он ожидал начала смены, а из подъемника — привычного потока эпушек; замершие транспортеры вызывали чувство споткнутости на бегу. Но его попросили пройти в совсем не знакомый угол. В углу оказалось пусто. Надвигалось начало смены, подросток недоуменно бездействовал и казался себе в этом месте ошибочным, но стена вдруг разъехалась, распечатав лифт, до потолка наполненный ящиками. Освобождать пространство требовалось быстро, а сгрузив, нужно было распаковывать усилительные колонки из картонных излишков. Он помогал колонкам удобно разместиться вдоль транспортера и вовремя уехать под работающие руки. Из конвейерных глубин доносилось общее мнение, что распаковывает он недостаточно быстро, и подвальные грузчики в поддержку рабочей солидарности тоже начали ругаться.

Освобожденное пространство в огромном грузовом лифте возникало трудно, и подросток, чтоб всего утомительного объема работы не замечать сразу и не парализовываться тоннами, подлежащими немедленной распаковке, придумал ставить прямоугольные емкости разнообразно, выкладывая их в крепость. Он вспомнил, как был маленьким и мечтал о больших-больших кубиках, чтобы построить сразу огромное и настоящее, как вжмуривался во внутренние потемки, чтобы более сосредоточенно желать чуда, как постепенно потемки наполнялись чем-то могущественным, и можно было попросить это могущественное переделать игрушечный мир в настоящий, и он распахивался в надежде навстречу свету и долго не решался поверить прежним неизменившимся размерам вещей.

Теперь под руками шелестит непридуманное, а он почему-то не умеет ничего в нем улучшить и делает из серьезных вещей игрушки для облегчения взрослой жизни. Он может только выстроить внутри ящиков ненастоящие сумерки, чтобы в общий для всех пятнадцатиминутный перекур залезть в защищающую тень и немного отдохнуть, представив ночь и покой. Нора с сумерками каждый раз оказывалась недолговременной, обжитое приходилось разрушать, ставя освобожденные от картонных оболочек колонки на ленту, а пустую упаковку отправляя вниз. Но он продолжал превращать ящиковый труд в потайной архитектурный, воображая крепости, пещеры и средневековье.

К концу смены подросток придумал своему рукотворному углу комнатные стены без потолка, и даже трещина вдоль штукатурки и забеленная лифтовая кнопка, которые никак не удавалось надолго прикрыть ящиками, обрели необходимую закономерность и значимость родины.

От ящикового труда затикали и задергались мышцы и встревожился преждевременно опустевший желудок. К концу дня подошел бригадир и сообщил белохалатным женским голосом, что практикующийся, как единственный на участке мужчина и потому общественное достояние останется на этом месте до конца месяца, так как все мало-мальские бабы разом затеяли рожать и дорвались до легкого труда, а прочие слишком заквалифицировались и не желают терять скоростной навык. Обругав маломальских саботажницами, бригадир ушла. Подросток почувствовал, что он уже сегодня успел устать за всю практику, но раз из халатиков вдруг собрались получиться мамы, он, конечно, постоит на разгрузке и до конца, и вообще он согласен разгружать, пока все халатики не превратятся в нужное.

К вечеру с ним смирился лифтер, а нижние грузчики покрикивали и поругивали уже охотно и привычно, как старого необходимого знакомого. Подросток не обижался — другим тоже случается на работе однообразно и скучно, так что он, если бы мог, превращался из «тощего», «длинного» и «крючка» в коротенького с толстым, лишь бы доставить кому-нибудь удовольствие и смех.
Потом всюду, и возле лифта тоже, случился конец месяца. Вдоль халатиков уважительным полушепотом заскользило слово «аврал» Атмосфера цеха уплотнялась. Конвейеры, превышая положенные скорости, рвались вперед и порою немного вверх, замирая иногда в неположенных аварийных перекрестках. Лифт, набитый ящиками до отказа, выдавливался из подвального пространства стремительно. На воображение и крепости не осталось ни пульса, ни дыхания, незагруженная стремнина транспортера влетала в нетерпение белых халатиков, там кричали и нервничали — подросток нажимал стопкнопку под конвейером. Ритм погони рассекал склеившиеся за предыдущие три недели привязанности, секунды крошились на энергичные микрочастицы действия, ящики грохотали под чьими-то ногами, в лифте нецензурно рычало, в голове бултыхался не завершенный утром сон. И хотя подросток очень старался способствовать атмосфере аврального единства, сон прокрадывался в колени и коварно подкашивал их в дрему.

Авральная толпа вынесла его через проходную и забыла на трамвайной остановке. Он с трудом втолкнул себя в очередную человеческую густоту, густота втискивалась, нервничала и торопилась, и подросток сочувствовал трамваю, для которого аврал был обязательной ежедневностью: трамвай переполнялся бытом бухгалтерских чаепитий и сплетен на Центральной площади, и одинаково округлые женщины похожего роста изобретали завтрашние заговоры ревизий и перерасчетов; около медгородка не слишком утомленные студенты разрушали образовавшиеся коллективы локтей и животов доскональным знанием вслух разновидностей их переломов и степеней ожирения; студентов не особенно дружелюбно вытесняли служители производств, наполняя вагон негромким уставшим сообществом. Люди Завода ехали плотно и невраждебно друг к другу, мужчины, добавочно спрессовав плечами излишество тел, отгораживали спинами пространство для общей колоды карт и, азартно переругиваясь, отдыхали в сердце трамвайной толпы от прошедших усилий и грядущей семьи, и для многих это были лучшие минуты дня. Те, которые умели быстро заполнять своим телом самое удобное место, с радостью крупного выигрыша садились, дремали или без стеснения ужинали отщипнутыми горбушками, а стоявшие терпеливо и без обид ожидали домашнего комфорта.

Подросток, зацепившись за верхний поручень, волнисто качался в такт всеобщему трамвайному соседству и со стыдом ощущал покорную безвольность своего тела. Он думал, что в заводском трамвайном быте всё иначе, чем в другой городской вежливости. Здесь все работали общую смену, но мужчина, отстоявший у печи свои горячие часы, вызывал у трамвайной общественности больше сочувствия, чем женщина, две тысячи раз поклонившаяся конвейеру, и уж тем более чем вахтерша, отсидевшая в будке необременительные пенсионные минуты. Стараясь качаться на поручне не слишком обременительно для остальных, подросток хотел решить, какая вежливость правильнее. Он вгибал тело в углы и пустоты, чтоб никому не мешать, рука на металлической штанге скользила и, оставаясь отдельной и короткой, хотела все время разжаться, и подросток очень старался не упасть сверху на кого-нибудь заостренным локтем. Далеко внизу аккуратненькой маленькой луковичкой определилась старушка, она покачивала в такт колесам старческими тряпочками и морщинками. Снова уронив сверху отяжелелый локоть, подросток увидел сверху шелуху платочка и удивился, что бабушки, оказывается, с возрастом начинают расти обратно. Морщинки и тряпочки собрались вдруг в поднимающийся комочек и участливо проговорили:

— Садись, сынок.

Бабушка уступала ему свою удобную сидячую жилплощадь. Стало жарко и пронзительно стыдно, пришлось сдавленно и длинно отказываться. Бабушка сдавленное внимательно выслушала и так же ласково повторила:

— Сынок, садись.

От чужой доброты захотелось плакать, подросток с тревогой понял, что уменьшается до мальчика, чтобы спрятаться под терпеливыми пальцами-корешками. Плакать наружу было нельзя и, чтобы не дрожать вслух голосом, подросток тоскливо молчал. Старушка снизу его рассмотрела и, с чем-то внутренне согласившись, сама себе кивнула, но обратно не угнездилась. Никто не заторопился занять освободившееся место, и подросток вдруг зажмурился, сложился коленками напополам и втиснулся через толпу в сиденье. Старушка сошла через остановку, а он еще долго мучился, что оказался после первого же Аврала таким беспомощным, и даже высохшая бабушка его пожалела.
Он думал о том, что старушки, посещавшие трамваи на заводских маршрутах, совсем другие, чем в Центре. Центральные никак к земле не росли и любили, чтобы пожилые мужчины называли их дамами. Они притворялись совершенно посторонними своему возрасту, а в сидения вжимались плотно и с достоинством, распределив свое нижнее тело так, чтобы у окружающих не осталось никаких сомнений — свободное пространство здесь невозможно и нечего зря его ожидать. К выходу они отслаивались от сиденья в самый рискованный момент, чтобы отбыть свое временное удобство никак не меньше, чем на весь оплаченный билет. Подросток старался беречь всех бабушек Города, и тех, которые дамы, тоже; но все-таки было не совсем понятно, почему настоящие, у которых нет времени как-то украсить свои морщины, более уставшие и более изработанные жизнью, не могут жить, не делясь хоть чем-нибудь, хоть даже своим трамвайным местом, и почему те, кто терпеливо волочёт на себе махину Завода, умеют сострадать правильнее, чем удобно пользующиеся жизнью?

В дремотные размышления о бабушках вползла вдруг конвейерная лента, она нарисованной коброй раскачивалась над головой и навязчиво снилась; кобра откусывала у ящиков углы и требовала новых, а когда ящики прекратились, начала выдергивать с рабочих мест халатики и заглатывать, выплевывая пуговицы и женщин. Женщины деловито поправляли прически и бежали в столовую, где кобрин хвост подвигал им поджаренные эпушки. Среди всех очутилась вдруг беззащитная мама, подросток пытался вырваться из созерцательного ужаса, чтобы начать действовать, он рвался изо всех сил не позволить ей надеть съедаемый халат, но наполнился лишь тоской и ватой; чтобы спастись, оставалось только проснуться, и после нескольких мучительных попыток проснуться удалось.

Не желая располагать себя к страшному и к предчувствиям, он вывинтился из сидения и протиснулся во внутритрамвайное течение, которое в нужный момент выплеснет его на нужной остановке, а пока позволит пребывать в коллективе выходящих и текущем общественном мнении, внутри которого делается не так одиноко. У дверей встал препятствием неожиданный человек, длинный и невзрослый, одетый оранжево и фантастично. Фантастичный носил, как украшение, надменное лицо, а поверх — кругленькие крохотные наушники. Подросток попытался сохранить вежливую дистанцию между своим засивевшим в общежитии драпом и импортной оранжевой кожицей, которая ежилась от трамвайного дыхания. Фантастичного попросил прокомпостировать билет кто-то дальний, но сквозь наушники и свои личные шумы он просьбу услышать не догадался. Он смотрел на дальний и ближний трамвайный контингент и брезгливо вжимал в середину лица влажную губу. Охраняя оранжевый импорт, он сошел на ближайшей остановке, и полусонный загипнотизированный подросток случайно вышагнул следом. Оранжевая спина профланировала сквозь перекресток, никак не реагируя на вскрики встревоженных автомобилей и настойчиво демонстрируя себя остальному миру. Подросток забеспокоился, что фантастичный не только общественно не слышит, а еще и не видит, но спина великодушно позволила паникующему транспорту со всех сторон себя объехать, достигла окна с надписью «Гриль» и погасла за дверью.

Подросток побрел к очередному трамваю мимо центральной гостиницы Города, которая сквозь таинственные шторы просвечивалась столиками и официантами. Его обогнали двое, их неутружденные восемнадцатилетние лица оцепенил хронический голод по удовольствиям. Неутружденные остановились у приткнутых к тротуару машин, и один, властно пнув колесо «Волги», поинтересовался:

— Твоя в порядке?

— Ништяк! — небрежно ответил другой, и двое проникли внутрь, каждый в отдельное свое, и около них осталось много незанятого места.

Подросток остолбенело проснулся: наверняка он видит грабителей — неутружденные, всего на три-четыре года старше и случайно совершеннолетние, без северных надбавок и явно без горячего стажа — и невероятные собственные «Волги»! Но властный и собственнический пинок по колесу убеждал в действительной юридической правоте этих неутружденных, и был машинам грубой лаской. От «Волг» остались на асфальте влажные вздыбленные блики, и подростку стало так плохо, как будто оглушили в спину, чтобы беспрепятственно развернуть для удара в лицо.
Бабушка бережно складывала в комод под наволочки зеленые трешки; теперь-то он понял, что собирала на похороны, — с каждой пенсии ровно по три рубля; трешки копились не один год. Иногда бабушка виновато выкрадывала у себя несколько бумажек, чтобы купить ему нужное, а потом терпеливо выкраивала деньги на свое последнее на земле место, переживая тайком, а иногда и вслух, что похороны год от года дорожают, так и помереть не решишься, чтобы внук за милостыней не пошел; а он в похороны не верил — придумывает, чтобы его напугать, и старался бабушку не расстраивать, чтобы так не шутила. Теперь он сам учится оплачивать свое существование деньгами; из бесконечных движений вдоль конвейера, медленно, по секундам, стекается рабочий день в рубли и копейки; теперь он понимает бабушкино многолетнее терпение и бережливость. Неправедное — не могло быть праведным! — чужое благополучие обожгло стыдом перед покинутой небогатой родиной, где народившиеся люди должны так дорого оплачивать не только свое пребывание в жизни, но и свой уход.

Нет, эти двое все равно грабители, нуждающиеся в лишнем и чужом, они окружают свои нетрудовые тела отнятым у других покоем и удобством, а машины выменяли на незаработанные деньги.

Он долго шел до общежития пешком.

В комнате художники растягивали неторопливый вечер в удовольствие — балдели под беспризорную гитару и обильно ужинали. Когда застонала, разделяя с подростком и усталость, и тело, железная койка, художники заметили соседа и предложили бутерброд, но подросток дремотно отказался. Художники с удовольствием переключились на производственно-теоретические проблемы и единодушно и твердо пришли к выводу, что у станков стоять невыгодно, а конвейер вреден для здоровья, уж лучше ехать на халтуру в Сибирь или еще дальше, где не всё еще заполнено транспарантами, свидетельствующими о высокой степени цивилизованности, — аборигены оплатят, а на Заводе рабочим пахать глупо, и если уж тебя выучили на благо общества ровно выкрывать нитрокраской метровые буквы, то и выкрывай себе; ну, а когда занесет в производство, то батрачить, ясное дело, следует в закрытом цехе, потому как каждому известно, что на Заводе делают не только проигрыватели, но и кое-что еще, а тайну, естественно, оплачивают дополнительно.

Подросток на секунду очнулся, чтобы уточнить, какое такое кое-что делают там, где он работает уже несколько недель. Точно ответить художники не смогли, но заподмигивали многозначительно и объяснили, что Кое-Что теперь имеется на всех заводах без исключения, отчего на каждом теперь делают специальную кнопку самоуничтожения. Почему все гордились такой исключительной кнопкой, подросток выяснить не успел, так как вдруг обессилел, заснул уже окончательно и смотрел тревожный сон.

Ему снилась Атомная Война. Прятаться от нее было некуда и бессмысленно, поэтому война оказалась торжественная и тихая. Люди, празднично напоследок одетые, семейно выходили из домов и шли к переходу, чтобы, по укоренившейся с прошлой войны привычке, что-нибудь там переждать. Над Городом тяжело переворачивалось пылающее небо, жидкие облака ярко перетекали друг в друга и клубились на землю паром. Наверху происходило начало всеобщей гибели.

Невероятно происходящее над головами тормозило и останавливало людей, и они, чтобы смотреть войну не под землей, стекались поверх убежища в заинтересованный коллектив. Дружелюбный голос обратился к подростку:

«Хорошо работал. Смотри, как много ты сделал». Голос поплутал по толпе и осел в белохалатной женщине, похожей на бригадира эпушек.

Женщина удовлетворенно смотрела вверх и продолжала хвалить, но уже не подростка, а всё прочее: «Все пришли, все. Никто больше не в декрете, и никто не отлынивает. Теперь парад закончится. Ты добросовестный — в одиночку раскрасил такое большое небо».

И вся толпа повернулась единым маминым лицом посмотреть на него.

«Можно было и позже, я не успела вытереть пыль», — сказала мама недовольно. Подросток торопливо заобъяснял, что он хоть и нажимал на кнопку, но совсем не атомную, а только для того, чтобы остановить конвейер, потому что кругом был Аврал, а он в него никак не успевал, но работал и старался, чтобы халатики успели превратиться в мам, что он не делал такого страшного неба, и Атомной Войны получиться не может, потому что он никогда никого не ненавидел.
Люди поворачивались, согласно кивали и улыбались ему как человеку, ненужно пытающемуся оправдаться; они терпели его и не верили, но слушали великодушно, потому что теперь уже никакая ложь не имела значения, точно так же, как и никакая правда. А он клялся в непричастности. Мамино лицо пустело в толпе равнодушием, потом вздохнуло скучающе и выскользнуло в девятиэтажную тень. Люди объясняли вновь подходящим, что началась война на небе и скоро придет на землю, и при таком закате следует, пожалуй, к ночи ожидать урагана; подошедшие останавливались смотреть в умирающее небо. На облаках вздувались светящиеся зеленые пузыри и лопались, рассыпая на людей и планету что-то невидимое, но все знали точно, что оно смертоносно. Люди улыбались вверх и восторженно аплодировали каждому новому пузырю. Небо, невидимо оседая на землю, издалека раскалялось и угнетало собой живое. Люди, деревья и трава расползались вширь, укорачивались, облакам не хватало уже существующих красок, и они пульсировали теми, которых в природе никогда не было. Над уплостившимися людьми, которых медленно разрывала их собственная отяжелевшая плоть, врастали в больную плоть атмосферы многоэтажки, а чей-то расширившийся поперек дороги детеныш просил достать зеленый воздушный шарик. Подросток один захотел бежать и выжить, но боялся подтолкнуть собою сгущенный воздух, чтобы не обрушить небо, которое поддерживала одна только белая шероховатая радуга. Он остался стоять и понимать в одиночку уничтожение своего человечества и свою неясную вину, и не было ни голоса, ни мужества, чтобы спасти осевшее к подножию девятиэтажек обесформленное живое. Он еще надеялся, что явится к нему вдохновение и Предел, он окаменел, чтобы быть к нему готовым и успеть не только погибнуть, но и кого-нибудь спасти; он раскинул худые руки, готовясь опереться на воздух, но под руками оказалось вязко и пусто, как в масле под раскаленной иглой; он тяжелел в усилии взлететь, но небо было мертво.

Подросток пришел в Аврал разбитый, и весь день ему хотелось заболеть или заплакать, но болеть было нельзя, потому что другие работали даже ночью. Встав к лифту, он с трудом дождался обеденного перерыва, а в перерыв ничего похожего на боеголовки не нашел, но тревога за человечество осталась. Он снова и снова убеждал себя, что сегодня еще мир, и в цехе никто в отдельности не сделал ничего смертоносного, и мир еще не успел устать. Но ведь где-то смертоносное получается, — конечно, это придумали не люди. Конвейеры включаются сами по себе и сами для себя, когда уходит последний живой, кто может их видеть, и начинают производить античеловеческое.

Может быть, все только кажется от вчерашней усталости и тяжелой ночи. Но ведь он почти точно чувствует, что Завод только притворяется, будто делает проигрыватели, а на самом деле создает что-то для неживого будущего. Транспортер ощущает его подозрительность и назло портится около лифта, а Аврал будет еще и завтра, и он снова не сумеет успевать распаковывать и загружать, но ни за что не станет нажимать на стопкнопку и вообще никогда в жизни не войдет даже в лифт, где кнопок слишком много; на него ругаются, но останавливает конвейер вовсе не он, а сам Завод — просто Завод знает, что виновен, и мстит возле его рабочего места; надо молиться какому-нибудь металлическому богу, чтобы позволил ему доработать смену без аварий, он боится техники не из-за себя, а за других, которые производят детали, не ведая о целом.

И еще три ночи он ощущал жар неба и равнодушную веселость человечества, обглоданного затяжной гибелью. Утром сны истончались до блеклой реальности, а жар сухим раскаленным песком оседал за глазами. Никто не догадался послать подростка за больничным листом и напоишь чаем с малиной, а он не решился сесть в болеющую очередь к врачу, когда все добросовестно авралят.

Но иссяк даже Аврал, и вместе с ним закончились многосерийные сны про всемирную катастрофу. К нему приязненно подошла бригадир и сообщила, что отработал он отлично и запрос от цеха в училище уже сделан, так что распределят его прямо на этот участок, прямо к этому лифту, в обиду она его уж как-нибудь не отдаст и от бабьих шуточек защитит, и к лифту он уже притерся, как тут и стоял, сгружать-разгружать — не в КБ сидеть, уж тут как-нибудь без мировых проблем, а на новом месте еще привыкать да переучиваться, и не известно, чему научат, а здесь-то уж неожиданностей не предвидится. Бригадир вдруг улыбнулась и на стремительный миг превратилась из железа, бетона и воли в белом халатике в живую женщину, и подросток наконец поверил, что Аврал действительно затаился до последних чисел следующего месяца.
Когда-то он пытался найти у Завода конец или начало, но запутался в рельсах, шпалах и корпусах. Ничего не найдя, чуть не попал под древний ругающийся транспорт на колесах опасного цвета и с трудом добрался до проходной, заполненной дремлющей вахтершей. Тогда он ничего не нашел, потому что не знал, что искал, не догадывался, о чем в него проникло предчувствие; не найдя, он потерял что-то неясное из себя, и утерянное его тревожило, никак не определяясь. Сегодня он не позволит себе устать, пока не обнаружит то место, в котором рождается в мир всё нечеловеческое.

Из-под четырехэтажного радиоцеха с неумытыми окнами вытекал в неисследованные глубины широкий асфальт. Из глубин, прикрепленных к горизонту, дымило и иногда выбрызгивалось, еще оттуда торопилась вдоль ветра цветная разнообразная пыль, а сквозь битые стекла просматривались редкие серые фуфайки. Асфальт медленно уводил от четырех этажей, набитых радиоаппаратурой и конвейерами, но другое пока не приближалось. Возникло чувство глубокого малоцветного сна, а пространство вокруг превратилось в кажущееся. Через полчаса кожа дороги начала неухожено пузыриться раскатанными сквозь тонкий асфальт колеями, а потом и вовсе превратилась в разбитый гравий, а следом — в белесую пыль. Ветер шелестел пылью к заброшенной будке, которая в молодости была проходной. Подросток обрадовался, что уже подошел к изнанке Завода, но ничего подтверждающего ужасы снов не нашел, а сейчас, пройдя покинутую сторожевую будку и полуразрушенный забор, окажется наконец вне его территории и откроет для себя его назначение.

Отзываясь на неожиданное человеческое присутствие, в будке качнулись многие паутины и живо шевельнулся мусор. Крытый куб помещения замер давнишней пустотой, а за дверным проемом обвисло небо, защемленное тремя усеченными конусами ржаво-кирпичного цвета. Конусы были высотой с девятиэтажку, круглые и крутые, и плоско кудрились поверху маленькими тучками. Подросток подумал, что это похоже на вулканы, для безопасности стянутые поверх вскипающей плоти кирпичной кладкой. Он двинулся ближе и убедился в рукотворности украшенных правильностью конусов, они были со встроенной арматурой, лестницами, а широкую квадратную площадь в их тени занимали неожиданные фонтаны. Нечеловеческую архитектуру украшало множество сплетенных труб, они карабкались в небо животами по соседствующим спинам, и напоминали многошеих доисторических гигантов.

Он смотрел долго, сначала совсем издали, потом почти вблизи, а когда подошел вплотную, то конусы нависли над головой, закрывая боками даже собственные тучки, и уже ничего нельзя было ни увидеть, ни понять. Подросток решил пройти куда-нибудь, чтобы вернуть на место запыленное небо, и вдруг вспомнил, что кирпичные вулканы — охладители, а за состарившейся проходной из прежнего Завода народился новый, на котором люди придумывают высококачественные сорта чугуна и стали.

Он углублялся в новое через железнодорожные пути и вновь мучился неизрекаемым чувством, что это всё, только уменьшенное, уже когда-то ему казалось. Над ним прямоугольно гнется труба, по которой без риска может проехать легковушка, внутри трубы есть что-то неведомое, оно там невидимо течет из откуда-то в куда-то, труба очень высоко, там, где в лесу обычно летают птицы, а в Городе скользят провода. Она защищена арматурой лестниц и всякой проволоки и кое-где, как бинтом, обмазана мазутным и темным; из-под темного вырывается пар и что-то капает, там, наверное, замотано плохо и есть маленькие ранки, и труба роняет механическую кровь на землю. Вдоль нее к телу прижались мощные кабели, самый тонкий толщиной в руку, они, приникая и ползком, сопутствуют трубе, иногда самостоятельно куда-то сворачивают и уползают по стенам вглубь зданий, где существуют, чтобы что-то делать, люди.
И опять шевельнулась под кожей и обожгла память о том, чего не было, но всё равно оно было: он видит близко так, что даже изнутри, — видит, как нечто похожее сплетается и расходится в гигантских руках, руки соединяют и паяют все металлическое, дым испарившихся молекул олова скользит вглубь невидимого огромного тела, внутри которого упрятан он, беспомощный и почти что не существующий. От ненужного дыма плохо, а огромные руки, которые тоже каким-то образом ему принадлежат, сплетают, связывают, паяют, обматывают, протягивают одни трубы в другие и чем-то их наполняют, не зная отдыха и цели своего труда.

Он отдалился мысленно от этих рук до теперешней своей отдельности, чтобы рассмотреть целиком и увидеть их остальное тело, в теплом пространстве которого он жил; и увидел наконец гигантское издали, дальнее пространство уменьшило пальцы до обозримых размеров, отдалились все ранки, заусеницы около роговин ногтей, все поры и волоски, руки обрели завершенность и стали женскими, а в глубине нарастающей Вселенной медленно фокусировалось пятно будущего лица. Он уже догадывался о его чертах и страдал, что могущественные руки, сплетавшие гигантский кишечник проводов и труб Завода, принадлежат беспомощному и незащищенному человеку — его маме.

Лицо и руки, стремительно удалились и канули в звездный бархат Вселенной, темнота медленно расслаивалась на тени и внятные очертания; вот мама уже отложила паяльник, и теперь в ее руках готовый провод, вооруженный двуязыким штепселем, штепсель впивается в розетку, и мама оказывается сидящей в мерцании экрана, а рядом — вполне добропорядочный посторонний блеклый мужчина, ему успокоительное мерцание тоже необходимо. Двое смотрят передачу о производственных проблемах, и всё тревожное отныне сконцентрировалось где-то вне них, но осталось в нем.

Он беспомощно ожидал, когда переплетение прошлого с настоящим закончится в какое-нибудь будущее, будущее почему-то не наступало, а подросток не догадывался открыть глаза, чтобы остановить зажмуренный поток воображения. Вселенная, которую сначала заполнили работающие руки, потом мамино лицо и мамин уют, стремительно сокращалась в точку, увлекая за собой все соседнее человеческое. Он отчаянно испугался, что сейчас всё перестанет быть, окаменел от ужаса, готовый к небытию, но превратиться в ничто ему помешал какой-то посторонний звук.

Звучало за спиной, сначала однообразно и требовательно, потом отрывисто и лающе и, наконец, членораздельно и на человеческом языке.

— Парень, ты что, охренел?! Перемать твою, на дороге?! Нашел тут, понимаешь, прогулочное штрассе! Дуй в сторону, пока я не вышел, мать твою!

Подросток с благодарностью смотрел на человека, который спас Вселенную от неизбежного уменьшения в точку, а людей от гибели; человек существовал вполне ясно и реально выражал свое мнение, для удобства внушения высунувшись по пояс из кабины огромного грузовика. Подросток радостно распахнулся навстречу доверчивой улыбкой, и шофер удивился:

— Еще и ржет, самоубийца! Заблудился, что ли? С какого цеха?

Подросток согласно закивал, он ужасно заблудился, он так заблудился, как еще никогда в жизни, и, честно говоря, совершенно не понимает, где именно и когда это произошло, и не знает, как всё назвать, чтобы правильно увидеть.

— Залазь, довезу!

Дважды подтянувшись, подросток проник телом в кабину, где пахло бензином и немножко бездомным котом, там сидел живой добрый человек, который наверняка все знает о Заводе, трубах и даже, может быть, о Вселенной. Лицо человека было неуловимо похожим, только на кого, подросток никак не мог сообразить.

— Ты из какого? Из радиомонтажного? А сюда чего занесло? Ну-у, брат, горазд ты плутать! Мне, правда, не по пути, но я тебя до перехода. Оттуда панорама будь здоров — видно, куда горизонт обрывается, залезешь по лестнице и дуй во-о-он к той вышке. Потом налево и вниз, прямехонько к своему радиомонтажному и выпадешь. Ты, я гляжу, рассеянный малость, так что всерьез с моста не рухни, костей не соберешь — для таких, как ты, перила не препятствие.

Шофер был обременен самостоятельными хвостами на рыжей макушке и старше подростка лет на десять, курил «Приму», выплевывая дым в окошечко, и явно хотел поговорить.
— Во! Дождь сейчас хлынет. Я тебя, плутарь, вовремя сгреб, ехать до моста минут двадцать, а пехом — так и все полтора, вымок бы, а ливни здесь кислотные. Вон, видал напротив той коробки постамент? Ага, там бюст стоял, вождя революции. Поставили, а через два года так обглодало, что комиссия из Москвы живо заинтересовалась, кого это и за что тут непланово воздвигли. Воздвигнутое, понятно, сразу сдвинули, комиссия уехала спать спокойно, а дождики все льют. Ты, я гляжу, учишься, что ли? Школьничек! Экскурсию потерял?

— Я здесь на практике, — смутился подросток своей невзрослости.

— А-а, ну ладно, свой, стало быть. Газировки хочешь? Можно в горячий заехать. Глотнем? Нет? Ну, твое дело, а вообще верно, чего под раствор соваться, когда в кабине чище. Работается-то как, плутарь? Еще не понял? Ничего, усечешь науку, нехитрая. Только в радиомонтажный это ты зря, это бабье местечко, да и лишнего там не валяется.

— Лишнего? — не понял подросток и испугался, что разговорчивый шофер с одной стороны только нормальный, а с какой-нибудь другой нечестный.

— Не паникуй, не вор я. Принципиально, между прочим. В ремонтно-строительном свой принцип реализую. Отходы гонят на свалку, а из этих отбросов виллу отгрохать — как чихнуть, и будь здоров говорить не надо! Цемент у них лишний, кирпич у них битый... Еще б не битый! Доски в костер, краску в яму. Что сожгут, что закопают. Так я это дело организовал на свалку — официально и в медицинских целях, а на свалке, разумеется, выбор.

Ты мне чего лишнего не клей, плутарь, я не ворую, у меня принцип. Ты бы в гости ко мне — однокомнатно, а уютно, как в импортном баре, и всё сам, из этих самых отходов: балкон со шкафчиками крытый — у меня там и гостиная и закусочная, кухня рейками обшита и лачком поверху — шкатулка для жениных кастрюлек. Ну, а комната! Заходи, научу, ежели руками не обижен. Парнишкой был, ясли напротив недостроили, ясно дело, территорию очистили и — яму посреди и туда всё, что в стройку не поместилось, — бульдозером. А мы тогда в вагончике, нас трое да мать с батей. Я к этим дуболомам — дяденьки, людям отдайте, пусть хоть толчок в сортире по размеру вырежут! А мне — не имеем правов! Я уж чуть не реву и драться хочется: какие, говорю, права, чтоб дерево новое в землю, у меня батя в Сибири на лесоповале полжизни отмахал! А они — не имеем правов, и все тут. Точно, не имеем. И как заело: хожу по улицам и присматриваю — батюшки, миллионы под ногами! Ящики у аптек — в костер! Магазинные, где там что отпало и приколотить некому, — туда же! Мешки с песком по дворам кем-то брошены, детки в цементе пирожки пекут, ванны валяются, трубы... А кто-то под тополь унитаз посреди Города выставил — пользуйтесь, люди добрые! Доски тут и там, сороковки, сотки — всех масштабов, а в нашем вагончике подоконники из сучков, кактусы съезжают и вкривь растут, чтоб равновесие удержать. На Первое мая — скамейки по Городу чинили. Брусы свеженькие, трехметровые, это тебе не подоконник у гражданина, а что не влезло — тут и бросили. Озверел я от этого и пошел — ночью, правда, чтоб не заподозрили. Сгреб, им же цены нет, брусьям трехметровым, и состряпал себе антресольки под потолком, чтоб всякое мальчишеское барахло от братанов повыше. Мать в брошенное не верит, страдает в голос, что, мол, «посадют» теперь, а мне под потолком колупать понравилось. С тех пор принцип — не ворую. Так беру. И ты, плутарь, мотай на ус.
Я те что скажу — ведь и жену себе так же нашел. Иду по улице, забрел в скверик, вижу — рыдает деваха, по виду да одежке — ничья, краска по рожице в три колора. Я — туда-сюда — чего рыдать-то? А весна, погода крымская, листья с писком лезут, а она тут косметикой скамейку красит, дискомфорт для прохожего народа устраивает. Я к ней — брыкалась, плевалась, потом лепечет — парень бросил, потому как некрасивая. Гляжу пристальней — нормальная девка, — если умыть и протереть, конечно. Ну, нос малость к щеке загнулся, так что ж, асимметрия, говорю, в моде. Ну, она меня куда нужно послала и снова в слезы. Ну, рыдай, рыдай, умоешься, хоть разгляжу. Слово за слово — цапались, цапались, да и поженились. Правда, с условием — никакой чтоб там краски, люблю природный материал. Она полгода кругами ходила — не верила, что замужем и что краситься больше не надо. Жена что надо, без лишних слов уважает, и все путем. И мой принцип — не воровать — понимает. Я по натуре координатор излишков, которых везде всеобщий нехваток.

Вон, гляди — гора справа, металлолом, плавки пятый год ждет. Проржавела до земной оси, там давно плавить нечего, пальцем ткни — как в промокашку. Но этот контингент, считай, свеженький, очереди в печь ожидает, а когда я шоферить сюда пришел — тут танки стояли. Послевоенные. Так и стояли пятилетками. Мальчишки внутрь забирались — играть в войнушку, антураж полный, железки узлом завязаны до неба, домой тащишься — не веришь, что под ногами песок. Мужики отсюда по деталям всякое вывозили, дома — хоть бомбу собирай! Так я тут историю учинил — до сих пор вздрагивают. Стоял среди танков трактор — тоже на металлолом, проштрафился, видать. Так я наших — на спор, на ящик водки, — украду! Средь бела дня. Со всей бригадой поспорил. У меня братан машинист на кране, скооперировался с ним, подогнал он кран к заборчику, аккуратненько зацепил, подняли, на мою машину загрузили и в лес вывезли. На глазах у вахтерши и начальства. А им что — ну, грузим, ну, вывозим, — видать, знаем, что делаем; работают, слава богу, люди, зачем мешать? Бригада присмирела и получки ждет, чтоб, значит, ящик водки с носов насобирать. Только не сообразил я, что до получки далеко, кое у кого голова тоже шурупит, ну, и подходит один из своего же пролетариата: а за воровство трактора с заводской территории сесть не хочешь? Пожалел-таки, паразит, денег на водку, будто б не всем цехом бы пили... Хоть я и озверел от такой жадности, но понял, что за таким вопросом следом к ответу завтра же и привлекут. Ну, пригнал братана, погрузили мы этот трактор — и обратно, опять, понятно, через проходную — и к управлению, под светлые начальственные очи. Сгрузили на клумбу — круглая такая, ухоженная, здание-то начальственное, привилегированное. Ну, шум, конечно, товарищеский суд, но товарищи поняли, в тюрьму не отпустили, а начальство ни за что в должности понизилось. Вот танки в плавку и отправили, чтоб если уж народ воровать захочет, так тянул бы агрегаты посмирнее.

Шофер с удовольствием передохнул от монолога, убедился, что пассажир вникает внимательно, и включился в новый заход:

— Жена моя стонет: на вашем, говорит, на Заводе, мол, воробьи на лету дохнут. Ну, дохнут, факт. Не только воробьи, Я кота как-то привез в гараж — чтоб, значит, в обеденный перерыв мурлыкал за колбасу, а он, зараза, как вылез да воздух нюхнул — и деру! И точно к центральной проходной, а ведь без компаса! Воробьи, конечно, по мокрым сезонам градом осыпаются, оно понятно — живое отравы не терпит. А вот кому эти металлические трупы жаль? Тут убийство, можно сказать, всенародное происходит, труд человеческий беспризорный гниет, по всей стране побоище, и никому до этого кладбища дела нет. Я в армии служил в Германии, так там подарок от гостей хозяину — пяток дощечек, ленточкой перевяжут — эстетика! А мы щедрые, со своими бутербродами в гости не ходим, раскладываем обжорку прямо на улице — лопай всякий! Так ведь что обидно — и лопать никто не хочет! Воруют, да еще и сесть норовят, хотя можно и без такого унижения. Я садовый участок взял, буду из заводских отходов посольство строить, а потом приглашу в гости начальника цеха — пусть поймет, чего лишился. Коллеги мои люди обремененные, им готовое воровать сподручней, чем с деревянными и железными обрезками возиться. Безрукие попросту, я на них плюнул — моя-то, думаю, троих мне точно нащелкает, так я им покажу дорогу, само собой, не в институты ихние — мужиками будут. Я их к себе — так и пролетариат сделаем. В одиночку бороться — глухо, здесь можно только массированным ударом взять. Не мы, так они порядок наведут. А ты, плутарь, в мою команду не хочешь? Я б обучил...
Подросток зауважал человека, который хочет вылечить умершее железо в своевременное и нужное, но учиться этому отказался:

— Нет, не гожусь... Мне воробьев жалко.

— А людей? Которые на все эти деревянные и металлические трупы жизнь положили, ведь всяк половину жизни — на работе! Половину, сечешь? И половина эта — в отходы, под открытое небо, на корм огню! Я на жену времени в шесть раз меньше расходую, чем на эту баранку! Я, может, перевозить не хочу из пустого в порожнее.

— И я жалею, — понимающе согласился подросток, — но воробьи беззащитней: человек только от себя зависит, а все живое — еще и от человека. Если во всем искусственном порядок создать, то тогда получится архитектура, труд и Город, а без другого живого, вроде зверей и деревьев, совсем ничего не останется — ни места, ни времени, ни человека, и человек же и осиротеет.

— Плутарь ты! — Шофер бодро сплюнул за окошко состарившуюся беломорину. — От бесцельности труда человечество изнутри разлагается. Сегодня всем работать неинтересно, потому что и с энтузиазмом и без — с голоду никто не умрет, за уши вытянем и жрать сладкое заставим. По институтам, как по окопам, попрятались, будто бы что-то делают, изобретают будто бы, лбы надсаживают! А делают не они, делают другие, а эти только усложняют — поденщики, желудки на стабильном окладе... Воровство — норма жизни, в магазинах — ничего, а в каждом доме — имеется, фокус, а? Моя мать в девках сроду избу не запирала, а сейчас вздрагивает — воровской, говорит, народ. А? Вникни — народ воров! Поголовные преступники: один пользуется, другой дает, и оба делают вид, что народ. Расслоение, будто бы классовое. Ни фига! Есть те, кто уже ворует, и те, кто еще не может. Слыхал, как недостачу на складах прячут? Пожаром! А у нас склад бо-о-ольшой — от Балтийского до Тихого, тут в пожар не уложишься, тут помощнее потребуется...

Шофер подавился гневом и умолк.

Подросток старался не заскрипеть затекшими мышцами, чтоб не сорвать человека на всемирную обиду. Он понимал, что ругается тот с тоски по справедливости и порядку, и, пытаясь лично разрешить общую загадку, мыслит все человечество как единицу с людским характером, и все мыслит логично; но ведь каждый, кроме работы и воровства, полон еще многим, и тут не обойдешься все-таки без воробьев, котов и любви к не себе. Конечно, спасать равенство и справедливость необходимо, он сам тоже думает почти так же и очень похоже, только чувствует, что это еще не целое, а нужно сдвигать в человеке всё сразу и равномерно, а то его опять занесет в какую-нибудь ненужность.

Наверное, следует начать изнутри, а шофер начинает снаружи.

Шофер вдруг затормозил:

— Ладно, плутарь. Не дурак ты, только никогда ничего не сможешь. Ну, авось разберемся. — Он вдруг подмигнул и неясно усмехнулся, то ли пренебрегая, то ли сочувствуя. — Вот твоя лестница наверх, топай, — авось!

Он подтолкнул его в лопатку, подросток пробормотал торопливое спасибо за активное участие в общественной жизни человечества и еще за то, что подвезли, и выпал из кабины. Грузовик взревел нутром и скакнул в сторону, удлиняя мокрую после дождя колею. Перед подростком скользко заблестела металлическая лестница, ведущая в разноцветное небо.
Подросток медленно поднимался, мучительно пытаясь вспомнить, на кого же так похож разгневанный шофер, который не ворует, а имеет собственными руками и хочет перевоспитать в это всех остальных. На четырнадцатой ступеньке сообразил — это же опять Васька! Типичный Васька, но только почему-то старше самого себя, хвостатый и здорово порыжевший. Он! Можно было и не страдать воспоминаниями так долго — только Васька умеет обходиться собственными силами и подручной экономией. Подросток удивился тому, что Васька так странно размножился, ведь совсем недавно он видел его, почти ровесника и с волосами нормального серого цвета на фабрике ювелирных изделий. Поразмышляв, подросток решил, что всё правильно, Васька размножился в силу общественной необходимости, и сам же объяснил, что намерен делиться и далее, теперь уже через сыновей. Раз он человек действия и рационального начала, то, конечно, ему нужно успевать исправлять за другими сразу везде, а в одиночку от этого можно и умереть, поэтому Васька и разделился на многих, и многие тоже постепенно увеличатся, чтобы стать общественной силой, и это будет правильно — знать с самого начала, зачем ты родился и что должен в жизни делать. Очень жаль, что лично он этого не знает, но ничего, рано или поздно что-нибудь поможет ему догадаться.

И подросток вышагнул на длинную дорогу на опорах. Это был клепаный гулкий мост, гудящий железными голосами шагов, он приблизил его к вздутым шеям труб. Телеграфные столбы остались внизу, и полоса столь узкая, чтоб только двое идущих навстречу не запнулись друг о друга, вела сразу и направо и налево. Право и лево терялись в глубоком и дымном пространстве Завода, и он не мог вспомнить, куда посоветовал идти Васька Второй, и двинулся наугад, туда, где ярче блестело мокрым.

Он брел, пытаясь понять васькину логику и обнаружить, чем именно она его не устраивает. Пришлось остановиться и качественно подумать в неподвижности. Он оперся локтями в перила и стал размышлять вниз взглядом.

Внизу были строения и что-то геометрическое. Здания тяжелели ржавым цветом, а где было нержавое, то оказывалось грязное. Внутри некоторых полыхало, и сквозь мутные, избитые смогом стекла вырывались в дневной мир сполохи, плясавшие по сумеречным стенам огромными тенями. Под мостом сами собой ползли неторопливые составы с игрушечными формами, залитыми металлом; над ними слоился жаром воздух, через который все дрожало и раздваивалось. Составы казались ненастоящими из-за грубых примитивных объемов, которые тащила сложная движущаяся машина. Там везлись самоопрокидывающиеся ковши, один такой, видать, самоопрокинулся неподалеку, через край навечно застыл выхлынувший металл, висел подгоревшими грязными пенками, и никто не торопился убрать эту многолетнюю, в бурой окалине, аварию. Еще внизу оказались сложные, но пустые геометрические образования — какие-то неясные вывернутые углы и железки; огромные цементные кольца напоминали незаполненные нефтехранилища, внутри одного, спрятавшись от ползучих химических течений, терпеливо пыталась вырасти крохотная гнутая березка.

Людей внизу не было, все функционировало само по себе, без видимого человеческого участия, — двигались составы, дрожал воздух, пугали день сполохи, что-то торопилось по трубам, и неопределенно шевелились в небе разноцветные дымы. Конгломерат непонятных явлений был огромен, и, чтобы обнаружить наконец его край и понять, чем же он закончится, подросток двинулся дальше. Порыв перегруженного металлом ветра донес до него едкий запах опытов по химии. Он снова глянул вниз: что-то бордовое с сине-зелеными яркими разводами муарилосъ, как две капроновые наложенные друг на дружку ленты. На поверхности цветное плоско взрывалось, разгоняя по радиусам тонкие крутящиеся спирали, всё это тяжело текло. Он стоял, смотрел на медленно текущее и никак не мог его понять. Оно явно принадлежало Заводу и происходило из каких-нибудь толстых труб, потому что было безжизненно. Движение завораживало, и, если отвлечься от стремительных завихрений на поверхности, казалось немного знакомым.
Он догадывался долго, пока что-то не толкнуло его изнутри — речка! Городская, та самая, которую в Центре нарядили в витую чугунную решетку, а вдоль посадили голубые ели; зимой там, где в растворе сохранялся необходимый процент воды, нарастал лед, и на ледяных островах подолгу сидят рыбаки, некоторые даже с палатками, и что-то достают со дна удочками. Рыбаки обычно охотятся за рыбой, но что можно поймать в радужном, загустевшем растворе? И зачем кто-то лживо прикрыл мертвую разноцветную воду чугунной оградой? Неужели только для того, чтобы никто не догадался, что поодаль ее подменят мертвой водой? Речка может только течь, она не в состоянии убежать или отойти в сторону от насилия и доверчиво подтекает к Городу, и здесь начинают выжигать ее гибкое тело кислотами и пламенем, и ничего не остается, как покорно течь по привычному руслу, которому она не одну тысячу лет вверялась. А ведь где-то есть ее живой терпеливый родник, который дает ей тело, чтобы она наполнила себя организмами и взрастила волнистые водоросли; там нарождается рыба и внутрь течения с удовольствием ныряют утки.

Он зажмурился и попытался представить, как же там, внутри, в неживущей мгле, должно теперь себя чувствовать какое-нибудь речное существо. Сначала он оказался головастиком, стремительным и похожим на случайную запятую в школьной тетради, но сообразительный головастик быстро превратился в лягушонка и ускакал подальше от места, где тело реки начали пытать заводские сбросы. Пришлось превратиться в рыбу. Он выбрал место подальше от настойчивых запахов смерти, и жил, стараясь не дать течению снести себя вниз. Но люди придумали новый цех вверху, и цех однажды спустил отходы прямо в его жилище. Его обожгло, и золото чешуи стало медленно распадаться, а в глаза, которые не умели прятаться под веками, вгрызался кто-то невидимый. Он метался над домом, не понимая, какой враг терзает его плоть; на дне дома гибли непроснувшиеся икринки; вокруг растворялась опасность, стремительно захватывая молекулы бывшей воды и изменяя их в яд. Он задыхался, теперь горело и внутри тоже, он пытался напугать яд и прогнать его из гнезда, но икринки уже не отзывались будущим пульсом жизни. Хотелось повернуться на спину, чтобы умереть; он бестолково дергался над нерожденными детьми, пока не понял, что дома больше нет, и не осталось нужного для дыхания. Это нужное, он знал, было наверху, в раскаленном небе, но можно попробовать вдохнуть чуть-чуть, чтоб прожить еще немного. Он рывками задвигался вверх, от тела отпадала чешуя, посторонние кусочки отдельно высверкивали в краснеющей глубине. Стало светлее и еще хуже, и спрятаться было негде. Он высовывал голову, чтобы вдохнуть страшный сухой воздух и с ним кислород, но подолгу дышать не получалось, он терпел и мучился, а потом смирился и, не шевеля вставшими дыбом плавниками, стал опускаться на дно, чтобы принять неизбежную смерть. Рыболов не догадался, что он уцепился за крючок в последнем отчаянии, чтобы завершить свою жизнь глотком кислорода.

Раствор под мостом туго колыхался, и под ветром маслянисто мелькали золотые блики.

Подросток отчаянно хотел как-нибудь сделать реке искусственное дыхание, но ее не положишь в карман, не отнесешь домой и не перебинтуешь. Вблизи она окажется неподъемной и угрожающей, станет пахнуть бензобаком, и в нее страшно будет опустить палец.

Он вдруг вспомнил озеро со стонущими посмертно деревьями, и ему показалось, что кто-то его неторопливо уничтожает, только не снаружи, а изнутри, бьет и бьет по сжимающемуся сердцу, и ему тоже нехватает кислорода, и по телу жирно скользят мазутные пятна, и из него, уже мертвого, жаждет образоваться что-то, чтобы мстить и уничтожать всё двуногое. Он увидел бесконечные диски эпушек, овалы конвейеров, ряды телевизоров и проигрывателей в магазинах, потом свой цех с мутными стенами — такой, каким он выглядит из проходной и каким его можно увидеть сверху; он смотрел с высоты последнего воробьиного полета, ощущая незримую искусственную жизнь. Завод размножался по земле новыми цехами и филиалами, в прежних заборах прорастали новые проходные в другие производства, которые опоясывали человеческий Город.
Город стремительно разрастался, покрывая высотками всю планету, будто она была бесконечной, а она вдруг оказалась круглой, и в какой-то миг Город замкнулся сам на себя. Расширяться дальше было некуда, и новое стало громоздиться поверх старого, и в нем еще копошилась остаточная человеческая жизнь. Многоэтажный Город оказался для планеты немыслимо огромен и раздавил ее, прорвав внутрь; и стал засасываться в трещины и выворачивать мир наизнанку. А в гибнущем продолжало что-то жить, живущие не понимали, что их затягивает в коллапс, это видел единственный он, он должен был предупредить и спасти. И он приблизился, но не нашел угасающих людей, а только пустую площадь, посреди шевелилась крохотная точка, точка пульсировала живым. Он приблизился сверху из прошлого, чтобы поднять и спасти, точка оказалась маленьким котенком, почему-то совсем голым и в мазуте, он сидел и вылизывал собственный хвост, брезгливо отдирая склеившиеся шерстинки, и шарахнулся прочь в невидимое спасение, а подростка затянуло во всеобщую катастрофу.

Когда неведомые силы разворачивали его от глубин планеты лицом к оставшемуся хаосу, он видел перед собой неподвижно зависшее в разрушенном небе угловатое здание, и каждый раз оно оказывалось всё ближе к лицу. Он летел в крах, зная, что последним мигом жизни будет тот, когда шероховатая бетонная стена коснется его щеки. Он падал вслед умирающему миру, а сверху его медленно накрывала последняя четырнадцатиэтажка.

Подросток бежал по металлическому мосту в какую-то сторону, бежал долго, слепо следуя изгибам арматуры. Под ним, скрывая людей, функционировал пока еще управляемый Завод. Клепаные листы железа грохотали за спиной и под ногами и вдруг приглашающе оборвались пустотой за перилами, но подросток сумел остановиться. С обеих сторон, направо и налево, два каскада металлических ступеней призвали человека спуститься к нормальным масштабам жизни. Внизу тянулся бетонный забор Завода, завершающий административную территорию. За границей скользили проржавевшие трамвайные пути и начинался коксохимический комбинат. Проходной здесь не было.

Подросток долго возвращался обратно. Железо жестким гулом отзывалось на каждый шаг, и казалось, что он догоняет сам себя в длинной дороге и скоро, изменившийся в огромного, бездушного и металлического, настигнет и сомнет свое прежнее жидкое тело, переполненное страдающим сердцем.
Продолжение: Часть III. Глава 18.
Поделиться:
Смотреть всё
Ещё почитать:

Ловить окато

Перейти

Кувшиновские новосёлы

Перейти

Багряный луч

Перейти