Рог Изобилия

И протянули ему камень


Часть III. Предел

© Татьяна Тайганова
Часть I. Часть II.
Часть III. Главы: 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20.
14.
Колхозное поле оказалось бесконечным, вокруг него трагично желтела осень. Невспаханные картофельные ряды тянулись могилами за горизонт. Подросток обрадовался будущей работе, которая начнет немедленно преобразовывать нетрудовые руки в умеющие, и подумал, что теперь уж наверняка настанет новая жизнь, без необязательного и надоевшего. Но репродуктор, такой же, как в общежитии, объявил всеобщее вечернее умывание, а потом выстроил умывшихся и неуспевших в школьную линейку. Появилась Приемная Комиссия с гнутыми волосами, и голосом репродуктора предупредила, что все учащиеся теперь — Трудовой Лагерь, а лично она — Товарищ Старший Мастер; что линейка дважды в день обязательна для всех; что погоду синоптики обещали хорошую, но ее необходимо срочно дополнить трудовым энтузиазмом, убрав сверх запланированных ста двадцати гектаров неопределенно больше, и этим выработать для совхоза передовые сто пять процентов.

Потом Товарищ Старший Мастер потребовала от присутствующих групп оптимистические девизы и названия, чтобы и после работы все продолжали жить коллективно. Предупредила, что за дезертирство с поля будут беспощадно исключать, но зато передовикам предстоит награждение; что работа в совхозе оплачивается по результатам труда, а зарплату выдадут после нового года. Потом поочередно говорили мастера и просили училище выходками не позорить, а также напомнили о сухом законе и его последствиях. Потом предложили разойтись и благоустроиться.

Для благоустройства было выделено одноэтажное здание буквой «П». Буква запиралась глухими воротами, исключавшими всякую диффузию между учащимися и местным населением. Внутри здания оказались набитые кроватями комнаты, кровати высились двухъярусно, как тюремные нары, по сорок в каждом помещении, а в одном уместилось даже девяносто. Каждые сорок кроватей освещало маленькое зарешеченное металлическим солнышком окошко. Взрослый с заблудившимся лицом, назвавшийся вчера Мастером, возник в комнате, где благоустроился подросток, и предупредил, что кроватей на всех не хватит, поэтому придется распределяться по полтора человека в одну постель. Подростку досталась продольная перекладина на краю, та, к которой крепится сетка. Было не очень удобно, тем более что матрасов и одеял тоже не хватало. Но потренировавшись лежать на окраине чужой постели, он решил, что все вполне справедливо, потому что самый узкий в группе — он, следовательно, ему легче приспособиться к зауженному жизненному пространству, а если еще немножко похудеть, то даже можно не свисать неуместившимися излишками.

Мальчик с трудом заснул под ворчание недовольных, а ночью оказалось, что во двор по нужде невозможно, потому что всех заперли снаружи. Пришлось спать дальше, с перекладины все время упадала какая-нибудь часть спины, первокурсники возились и вздрагивали, видя нервные сны о будущем. К утру влага дыхания сконденсировалась в мутное облако. Комнатному облаку воспрепятствовал потолок, оно поискало свободы и, прижавшись к окну, нехотя соструилось на подоконник.

Опустевший от сна шести десятков человек воздух разрезался знакомым медным голосом. Побудка напоминала фильмы про несгибаемых чекистов. Потом волевые интонации удовлетворенно стихли, а в пустующую мощность врубился рок-н-ролл, и недобуженные остатки учащихся вынуждены были окончательно проснуться.
После завтрака раздали ведра. Новенькие, не знавшие труда, грязи и деформирующего груза, они непорочно отражали солнечное небо. Каждое сияющее дно было беспощадно продырявлено гвоздем. Взрослые объяснили, что рабочий инструмент усовершенствован во имя сохранности совхозной собственности. Мальчик очень удивился и пожалел новорожденную вещь, которая, не подозревая о насильственной неполноценности, доверчиво колоколилась под локтем.

Из горизонта выдвинулось огромное картофельное поле. Разреженные дали просвечивали сквозь березы, деревья раздевались и бережно раскладывали на земле опавшие листья. Подросток удивился бесконечной тоске картофельного поля, простора и осени. Это было как сон с обязательным полетом в конце жизни. Земля пахла историей и погребенным в ней временем. Еще в земле таилась картошка, и на поле выползли трактора, чтобы взрезать кожу земли и освободить миллионы картофелин от вечной ночи. Желтеющий покой осени напомнил о бабушке, Раиске и горьких дымах родины. Мальчик подумал, что бабушка ушла в землю, похожую на это поле; она теперь знает, какая та изнутри, даже наверное видела, как прорастает картошка и всякие корни. Там, внутри, много такого, что раньше жило снаружи, теперь оно питает землю, чтобы земля не кончалась. Мальчик зауважал землю, которая ни разу еще, пока существует, не кончилась, и решил о ней заботиться, как о могиле времени и людей. Земля работала и кормила всех от нее зависящих, и подросток пополз по ней коленями, собирая новорожденные клубни в увечное сияющее ведро.

Вокруг звенели остальные многие ведра и сгибались другие ученики. Большинство изображали собой труд, не врываясь коленями в плоть земли и не обременяя спину. Такая невнятная работа оставляла после себя картофельную многочисленную мелочь, она торчала из борозд убого и беспомощно. Подросток пожалел ее напрасный труд: чтобы вырасти во что-то, нужно было долго собирать силы и соки, он помнил, как рос сам, иногда это было трудно. Зная, как больно стать вдруг никому не нужным, подросток возвращался и спасал обойденное. Бабушка всегда выбирала огород до последней горошины, чтобы не обижать усилий земли. Он начал исправлять поле за халтурящими, халтурящие косились и тихо свирепели, а подросток удивлялся необъяснимому пренебрежению к такому нужному продукту.

Дети Города, копошились вдоль рядов, чувствуя неодолимую брезгливость к полю, картошке и совхозу. Земля привыкла к небрежению и не пыталась перевоспитать своих детей, ставших посторонними. Она удовлетворилась собственным качественным трудом и мечтала о зимнем отдыхе.

Работать было трудно. По ночам снились бесконечные картофельные ряды и контейнеры, тело назойливо гудело и требовало горячей ванны и остального сочувственного комфорта. Учащихся водили в столовую, но аппетит оказался выносливее трехразового питания, они не наедались, потому что непривычно работали по десять часов. Уставали все — и те, кто не научился лгать трудом, и те, кто оберегал свою жизнь от излишних усилий. Сто двадцать гектаров никак не уменьшались, с горизонта наступали мобилизованные пустые контейнеры, пугая своей неисчислимостью. Продырявленные ведра потеряли цинковый блеск и стали предметом тайной охоты: многие уставшие бросали личный инструмент в поле, а утром уже не находили, — дырявость и прочая возникшая неполноценность не способствовали сохранности. Тем, кто не мог не работать, приходилось по ночам похищать необходимое у соседей. Кто-то догадался перед возвращением в лагерь вывозить свое ведро в грязи. Грязь прибавляла к емкости килограмма три собственного веса, и вору было лень приподнять ведро настолько, чтобы украсть. Способ был хорош но его изобретатель хранил тайну местонахождения грязи стойко, как партизан.

Двери ночью по-прежнему запирались кем-то неведомым, в прихожую выставлялось одно неискалеченное ведро для общих надобностей. К утру оно переполнялось и оказывалось под спешащими ногами. Об тупой его объем спотыкались и расплескивали содержимое. Начались неизбежные туалетные шутки: ведро прятали, переворачивали вверх дном и с кроватей упражнялись в остроумии, оценивая последствия. Однажды пошутили совсем изобретательно: заменили это единственное на отсек целое дырявым картофельным, а утром дружно посочувствовали дежурному.
Иссяк теплый ветер, а холодный сметал листья с пылью земли. Поле притянуло позднюю влагу, дожди глодали почерневшие дома, выскабливая дерево до тяжелого блеска. Испортившаяся погода не способствовала энтузиазму, работу игнорировали подавляющим большинством, потому что гектары придал к земле мокрый ливень, а передовые центнеры влипли в недосягаемые глубины намертво. Растаявшая в дождях почва снимала сапоги и склеивала руки, ослабевшие выдергивались мастерами по частям: сначала личность и затем принадлежавшая ей обувь. Теперь с утяжелением ведер проблем не было, зато возникла другая: как перемещать ведра, не влача за ними глиняные пласты. Картошке угрожала смерть от удушья в земле.

Ливень пришил небо к полю, создав атмосферу, непригодную для дыхания, и детей Города два дня подряд не будили в шесть часов. Но из Города грянул разъяренный замполит, и всех выстроили прямо под дождь. Замполит кричал, что сто двадцать гектаров уменьшились за две недели лишь на двадцать, что остальную сотню все равно убирать придется не кому-нибудь, а им, и если по полю не пройдут трактора, то придется взять руками вилы и выгрызать картошку хоть зубами. Кипящая злость замполита произвела впечатление, которое подкрепилось угрозой невозвращения в Город. Все захотели встретить Новый год дома и потому мрачно в тот же день вышли в поле.

Подросток понимал, что картошка не виновата в плохой погоде и ленивом человечестве. Требование выгрызать ее из глубин казалось вполне справедливым, но в теле, как соседствующая болезнь, тосковала добросовестная усталость. Многие никогда не нуждались в огородах и не привыкли к грядкам вовремя, им незнакомая тяжесть труда усложнила жизнь. Ладони изнашивались и штопались мозолями, а при ходьбе тянуло согнуться в поклоне и никогда не возвращаться в гордое положение.

Поле наполнялось картофельным гниением, разобранным по стандартам и фракциям. Когда трактора выходили из строя, то мастера, чтобы не навлечь замполита и продолжить воспитание трудом, заставляли выискивать в гниющем собранном еще пригодное и переносить его на соседнее место. Эти распоряжения вызывали массовое презрение к взрослым, создававшим видимость порядка и распорядительности. Последовали безответственные самодеятельные забастовки, за которые всех скопом оставляли без обеда. Требовать прав оказалось негде, и приходилось перебирать ненужное и переносить никуда.

Под лагерными койками копились, не принося пользы, мокрые носки. Носки портились, порождая дурные сны, всеобщее раздражение и насморк. У подростка давно закончилось всякое сухое, но носки ему навечно создала бабушка, вовремя вкрутив в нити тепло пальцев и души, так что главной ему казалась не праздничная сухость одежды, а унижаемая людьми и непогодой всеобщая совхозная картошка. Картошка нравилась ему всегда — и толченая, и жареная, и с грибами, и в подвале, из которого сочились потемки и тайны подземелья. Раньше она не являлась сложностью жизни, и было просто и естественно выкапывать из огорода нужные человеку клубни. Каждый картофельный корень имел неповторимую форму, цвет и личный запах. Бабушка, сочинявшая к обеду вкусное, временно перевоплощалась в тот, который чистила: нос клубеньком и добрые кругловатые глаза, из лица выпукло выступали овальные щеки, а поверх укрепилась вечная кожурка платочка.
Подросток подумал, что на маме картофельно-выпуклых объемов не выросло. Город соскреб с нее наземный труд и излишнюю картофельную доброту. Остальные горожане походили на маму линиями незавершившихся тел, приневолившихся к малым просторам бетона и асфальта. Подросток долго пытался придумать причину несовершенства городского уборочного труда, пока вдруг не вспомнил магазинную картошку и прочие овощи. Невольники вала и плана не походили на толстую зелень, взрывавшую личные огороды. Чтобы скрыть неполноценность недоразвитых магазинных овощей, их измельчали в удобные концентраты. Мамины сухие супчики из ярких упаковок пыльно струились в кипяток, образуя однообразный общественно-съедобный вкус. Их содержимое было таинственно, как происхождение столовских котлет и зимнего молока с резиновым вкусом и запахом гравия. Подросток решил, что в прошлом концентратам не удалось произрасти из колосьев и соцветий. Во имя прокормления человеческих множеств они лишились плоти и естественных соков, потому и не зародили в горожанах сил тела и доброты души. Измельченная компактная пища не обременяла нервы и время хозяек заботой. Концентраты не содержали главного, которое должно выращивать детей в людей. Теперь ясно, почему его сокурсники втаптывали в землю неудобные корнеплоды.

Земля создавала пищу напрасно. Может быть, здесь бы лучше всего взошли ландыши или сосны, но люди заставили это место быть полем и выращивать картошку. Поле хотелось освободить, и подросток силился выдумать такое, что уменьшило бы зависимость земли от халатного человечества. Сразу не изобреталось, и подросток засыпал в мыслительном усердии. Пробуждаясь виноватым, он шел в поле и, сгибаясь в десятичасовом поклоне, спасал плоды земли. Утром размышлялось не вглубь, а вдоль борозд, в такт картофелинам и гудящему ведру, и уже не получалось вернуться к сложности ночных мыслей. Он старался, чтобы под его руками все существовало справедливо, и мечтал о союзе с землей во взаимной добровольности — он, человек, может брать, но беря, обязуется сохранить. Поле, земля и вся планета под ней виделись беззащитными, и он наклонялся так, чтобы прикрыть узкой спиной особенно уязвимые места.

Рядом стояла не подававшая признаков жизни деревня. Кривые заборы сгущались в крепости, сторожащие огороды и надворья. Внутри домов, одинаково мерцая вдоль улицы, вещало телевидение, и невидимые жители смотрели что-то всеобщее. Заборы отделяли их мир от всяких прочих и пришлых, глуша выкрики ссорящихся семей. Навстречу детям Города до сих пор не вышел ни один живой настоящий человек, лишь медленные гуси провожали их по утрам, шипя и угрожая. Иногда попадались маленькие лошади, похожие на неловко испеченные пряники. Их гривы кто-то забил репьем, а хвосты срезал под живой корень. Лошади были настоящие, потому что вежливо принимали от горожан горбушки, жуя медленно, будто их челюсти с рождения обременила старость. Через лошадиные влажные очи ухала внутрь синяя бездна, оставляя на поверхности зрачков блики и непонимание жизни. Лошади с присоединившимися коровами неспешно доходили до поля, устанавливались вдоль контейнеров и начинали перерабатывать собранную картошку в животную силу. Дети Города в оцепенении замирали перед громоздкими зверями. Предвидя в случае конфликта собственное бегство, они старались не замечать широких жвачных слюней на картофельных кучах и ведрах. Вечером большие прирученные животные шли параллельно людям, поочередно сворачивая к заборам и бесшумно пропадая в крепостях. Иногда толпу учащихся торопливо рассекали тракторы, уляпанные просторами полей. За стеклами кабин никто не просматривался: тракторы, по-видимому, тоже жили самостоятельно.
Весь этот день в деревне справлялась суббота. К вечеру очень уставшие от запоя деревенские люди аккуратно прилегли вдоль завалинок. Они отдыхали воскресенье и очередной за ним день, явно никуда не торопясь. Их не глодал замполит и не беспокоило гниющее поле. Было странно, встав в шесть утра и отработав месяц без выходных, увидеть наконец безучастных хозяев земли и не уловить на их лицах следов тревоги или хотя бы сочувствия. Непролазные грязи ничем не напоминали воспетых классиками величий России. Здесь зависло неведомое и полупустое.

Мир уборки овощей казался насильственным и необязательным. Ночью дети Города бредили цивилизацией, мучаясь тоской по домашним комфортам, а днем мстили картошке, затаптывая ее малые тела. Подросток думал, что некому переменить эту бесхозную землю в лучшую, потому что в его товарищах не воспиталось долга и судьбы. Здесь сейчас очень пригодился бы экономичный Васька, который наверняка уже нашел материальную гармонию мира и научился ее распространять. Когда вокруг заявляли, что в умирании овощей и культуры деревенские жители виноваты сами, потому что соблюдают в труде два выходных и пять запойных, подросток неловко пытался их защитить. Он считал неправильным обвинять в деревне — горожан, а в Городе — деревню. Наверное, всем поровну нужно всякой жизни; может быть, в Городе удобнее носить красивую одежду, не боясь поранить о полевую грязь, и хорошо покупать видео и стерео, ходить в кино и кафе, имея позади ограниченный восьмичасовой рабочий день, дарящий потом полную независимость. Но пусть уставшие от сложностей производства и просто те, кому тесно в стерео и видео, и наверное все вообще, работают и на земле, сами выращивая себе основное. Разделение на городских и деревенских казалось несправедливым — человек обязал оставаться всем, чтобы быть везде хозяином.

Он тосковал по прежней своей родине, которая уже не стала деревней, но и не получилась пока в Город. Родина могла поглотиться тем или другим и не состояться собой — с асфальтом и капустой в уцелевших огородах, с мудрыми бабушками и всякими остальными жителями. Она сочинила внутри себя сразу и трубы и пастбища, но потом получилась пыльной и требующей сыновьих рук. Пусть непредвиденная крапива бьет током, а небритые кочки с трудом задерживают мощные чертополохи, пусть во всем городе лишь полторы улицы, которые только через сто километров сумеют превратиться в магистраль, двигающую к мировым производствам сильные руды; пусть его край переполнился бродячими сорняками — зато он обозрим и посилен каждым рукам. Подростку показалось, что без него ничего нужного там не состоится, и все умрет, потому что он — в постороннем месте, среди всеобщих и ничьих сиротских картофельных гряд; гряды уходят в бесконечность, и мыслям о них не предвидится конца. Расставшись с родиной, он научился ее ценить, и опасался, что другие, не успевшие вовремя утерять свой дом, не сумеют полюбить вверенное им пространство и то, что в нем заключено. Он начал жалеть детей Города, как сирот на земле, отторгнутых от соучастия в будущем. Уходя из-под умывальника в поле, он просил прощения у всего сущего, которое виделось ему беспризорным и покинутым миром. Он обещал вернуться позже, чтобы все спасти и переделать.
Картошка гибла. Ее кожу портила плесень, превращая плоть в мягкую, дурно пахнущую рыхлость, сочившую в ладони сгнившие соки. Трактора захлебывались почвой, и однажды предсказанье замполита сбылось: выдали вилы и пришлось терзать стальными иглами вязкие мышцы земли.

Клубни вынимали из глубин и клали поверху, а дальнейшая их судьба была неведома — никто не спешил увозить кучи и контейнеры в хранилище. И уставшие после всех дождей дети Города оскорбились в своем труде, который, пусть принудительно, воспитал в них достоинство. Подросток видел, как растет всеобщее презрение к этому месту и его жителям, и назревает бунт против посредствующих меж всеми мастеров. Мастера, впрочем, оказались дальновиднее, а может, сработал прошлый опыт: они внезапно открыли дискотеку. Дискотека вулканизировала до двенадцати ночи, ввергая причастившихся в первобытные состояния. Начиналось сотрясение масс в коллективном ритме; присутствующие пытались изобразить какое-нибудь нечто, подражая знаменитому брейк-танцу нью-йоркских негров и деятелей эстрады. Поскольку дискотеку никто не вынуждал зарабатывать на жизнь скольжением на пупке, как негров, то танец лишь слабо имитировал примитивно-мускульные усилия.

Подростку было неинтересно превращаться в чей-то творческий пупок и становиться первобытным, он очень уставал над картошкой. Поэтому, посетив один раз дискотеку, он больше к ней не приближался, опасаясь вырождения себя в механические инстинкты. В пределах воздействия брейка и рок-н-ролла никогда не могли зазвучать тяжелой тоской плутающие над рекою Раискины кони. Спасаясь от могущества обессмысленных ритмов, подросток обволакивал голову подушкой и бредил бабушкиными колыбельными.

А его сверстники, раскрепостившись ночью, днем самовыражались, уродствуя природу, — вылавливали полевых жителей, чтобы уничтожать.
Подростку однажды показалось, что в комнате готовится таинство, похожее на похороны. Он испугался, но человеческой смерти не оказалось — все собирались торжественно хоронить лягушку. Лягушка лежала мертвая, вздутая и жуткая. Кто-то рядом объяснял, как следует успешно надувать лягушку через соломинку, и описывал смешной пузырь с дергающимися лапками, который получается потом. От одобрительного смеха подросток взмок и не нашел слов протеста. Из реплик можно было осознать, что похороны уже не первые, что еще хоронят погубленных мышей, хомяков и даже клопов; а изобрели первые похороны, когда нашли колорадского жука и уничтожили как вредителя. Тогда и состоятся первый ритуальный костер с песнопениями. Любителям погребения удалось однажды закопать даже раненого зайца, которого здорово помяло трактором. Заяц долго сопротивлялся и раздирал задними лапами что попадалось, и теперь для отработки похоронного ритуала изыскивались существа поменьше.

Оцепеневший подросток не решился вмешаться в посмертную судьбу лягушки. Он добрел до постели и лег ничком, и почти до утра вспоминал убитого котенка и мчащийся по пятам ужас с кошачьими усами, догонявшими затылок. Когда удалось уснуть, появилась лосиха, она мучительно дышала и слепо качалась перед пустотой. Подросток проснулся от стона, то ли своего, то ли лосихиного, потом безжизненно лежал, переживая заново все знакомые смерти, они сопровождались тенью недвижных бабушкиных рук в гудении телеэкрана. И снова нечего нельзя было исправить ни в себе, ни в навечно потерявшемся мире.
Следующим днем он не смог собирать картофелины, а что удавалось — не попадало в ведро. Он побрел неприкаянно в любом направлении и нашел в поле истребителя лягушек. Стараясь рассмотреть его вблизи, подросток поставил ведро около чужой работы. Истребитель был весел, белобрыс, худ и сиял в мир жаркими карими глазами. Подросток припомнил, что мама Истребителя, кажется, врач, про папу не слышал ничего. Кареглазый обрадовался неожиданному быстрому напарнику по картошке, который пришел за него потрудиться. Подросток, не решаясь сразу заговорить о главном, ожидал перерыва в анекдотах, прорвавшихся из Истребителя. Было не похоже, что того заботит какая-нибудь скука. Наконец, рассказчик сам себя утомил, и подросток спросил:

— Зачем ты их убиваешь?

— Кого?! — ошалел Истребитель.

— Лягушек и всех других?

— А кому нужны?!

— Тебе их не трудно мучить?

— А что трудного?! Они все равно не люди, и вообще — твое-то дело какое?!

— Ты думаешь, что только люди? А остальное — никак, да? Низачем? Ни для чего?

— Во, даешь! Ну, и что?!

— Все живут, и лягушки, и остальные, у них свои лягушачьи проблемы, а ты ничего о них не знаешь, у тебя получается, что лягушка — неживое ничто!

Подросток пытался отделить кареглазому для понимания живую лягушку от всякого неживого. Но слов не получалось, а явилось чувство, что чужое преступление не легче собственного. Истребитель лягушек перекошен душой, любые доказательства для него звучат на постороннем языке. Он не научился ничего различать и может запросто отнять у кого-то жизнь.

— Странно, что ты обыкновенный.

— Чего это? — ошарашенный лягушками Истребитель услышал совсем не то, что ожидал. На «обыкновенного» следовало обидеться — ему хотелось быть особенным. — Жестокие люди должны отличаться от остальных.

От удивления у Истребителя остановились зрачки, а подросток тянул свое:

— Их отмечать нужно чем-нибудь, чтобы живое понимало и обходило издалека.

Карие глаза Истребителя дрогнули:

— Ты чего, а?.. Ботвы нажрался?! Чего несешь, лапша двуногая?..

Он швырнул мимо ведра одну носатую картофелину и выпрямился со второй, готовый к немедленной драке, которая заставит этого пришлого недоумка немедленно признать и его необыкновенность, и прочие естественные права. Но недоумок совсем не торопился ничего в себе защищать, а размышлял сам для себя, сидя на дырявом ведре в умственном напряжении. На Истребителя он даже не смотрел, а сосредоточился на чем-то, что было глубоко в земле, быть может — на неоткопанных картофелинах. Недоумок был тих и спокоен, и похоже, не хотел видеть угрожающей позы своего противника. Истребителя вдруг замутили одновременные и гнев, и растерянность, и стало сложно понять, чем именно задели его достоинство и что предстоит вменить в вину. Поэтому, чтобы конфронтацию продлить, прояснить и упрочить, пришлось оскорбить самому:

— Тебя сюда звали? Тебя, кретин, спрашивали?

Кретин повторил свое кретиническое:

— Все-таки странно, что ты совсем обыкновенный.

— Ты, что ли, необыкновенный? — возмутился Истребитель, непонятно почему удерживаясь от того, что всем объяснял как кунфу и от чего все заранее почтительно отступали.

— Я уже не убиваю.

— Ты больной, да? Кого тут убили?! — сжал кулаки Истребитель и решил уж точно теперь ничего не спускать. Пришлый замолчал, не двигаясь с ведра. Его легко было толкнуть. А он заговорил снова, тихо, будто самому себе:

— Если бы я спал, все было бы проще. Когда спишь, можно проснуться. А если не получается, то нужно изменить плохое на хорошее прямо во сне. Но ты мне ни разу не приснился, и я не успел тебя изменить.

— Больной, точно! — восхитился Истребитель, не зная, на что решиться, — бить сразу без свидетелей было неинтересно, а слушать противно. — Про тебя, Хлястик, так и говорят, что придурок ты, понял?

— Ты будешь убивать и убивать, пока не надорвешься. И бесполезно с тобой говорить, а надо мучить и надувать, как лягушку, чтобы ты понял боль из себя. Я стану объяснять, а ты не поймешь. Чужого ты не услышишь. А если что-нибудь начнет гореть, ты решишь, что пусть это будет светомузыка, и устроишь дискотеку.

Пришлый умолк.

Истребитель вдруг растерянно ощутил, что момент для победной драки утерян безвозвратно, что бить следовало сразу же, как только к его борозде подкрались с тайным умыслом и в личных корыстных интересах, а он, дурак, травил анекдоты; после анекдотов бить несподручно и как бы непорядочно, а теперь — что? Он завяз в какой-то бодяге, в какой-то липкой морали о какой-то там боли, и не может вспомнить ни одного достойного ругательства, которое сразу решило бы все проблемы. А этого придурком считают все — влепишь, и никакого успеха, вроде как западло бить, а бить-то надо, — а он, которому и в ухо дать стыдно, — я бы сгорел, если б кому-то западло в мое ухо! — продолжает вслух про него лично что-то все еще думать.

— Вали отсюда!
Подросток не знал тех слов, которые понимают все. Эти слова где-то должны быть, их надо искать, это долго, может быть — дни, может, даже годы. А если их не удастся найти, то придется, наверно, выращивать, как выращивают на полях другую пищу. Он беспомощен. Он всегда беспомощен. И когда говорит, и когда молчит. А делать он не умеет, потому что не знает, что делают, чтобы спасать лягушек, зайцев и людей друг от друга.
Подросток забрал ведро и ушел на край поля, чтобы в одиночестве искать в земле слова убеждения.

Кареглазый заставил себя ничему не удивляться — он читал много фантастики про будущее автоматическое человечество без всяких лишних чувств и сожалений. Он замедленно проследил тощую фигуру, дернул ключицей и сплюнул со значением, но зрителей не оказалось. Он перескочил через межу в соседствующую вдали пару третьим — там можно было травить анекдотами благодарных слушателей и не задумываться о жизни и смерти.
В стороне стремительно назревало какое-то зрелище, и подросток, так и не нашедший против жестокости нужных слов, побрел туда, где смеялись. Трое развлекали группу изнутри. Один раскручивал за голый хвост полевую крысу, она визжала и сопротивлялась центробежной пытке. Иногда крысе удавалось укусить незнакомого великана за палец, тогда ее швыряли в землю и можно было пытаться убежать, но тут же замученный хвост хватал следующий великан, и пространство снова головокружительно свистело. Тугой воздух, всегда казавшийся безопасным, давил в тело и уши. Крыса кричала, великаны тоже, потом один стремительно приблизил к ее глазам твердую сферу земли, крыса успела услышать в голове треск собственных костей, мир остановился, а ужас поглотился клубящейся мглой.

Теперь голый хвост можно было раскручивать беспрепятственно, его тело уже не пыталось кусаться. Будущие люда веселились по очереди, передавая друг другу отяжелевшее и оставленное жизнью, но без сопротивления посторонней плоти быстро стало скучно.

Кто-то придумал новое — швырнул мертвое и неинтересное в межу, прижал сверху наполненным картошкой ведром, а сам ногами сорок третьего размера попрыгал сверху. Следующий усовершенствовал развлечение, качаясь на ведре, как на стуле. Нашлось еще несколько желающих посидеть через ведро на мертвом. Чувствуя тайное отвращение к содеянному и давясь собственными смешками, любопытствующие сгрудились вокруг ведра, сразу ставшего бесхозным и общим, каждый подталкивал локтями бока соседа, пока кто-то самый решительный ведро не перевернул, Ожидаемого фантастического зрелища не случилось — в меже лежала все та же вполне целая крыса, просто из объемной она превратилась в уплостившуюся, но никто уже не захотел взять ее за хвост.

Подросток, смутно тоскуя по теплу, пусть даже и обобществленному, искал хоть какого-нибудь неодиночества, и вошел в заскучавшую компанию. Компания лениво и кучно побрела, ища очередных развлечений и больше прежнего ненавидя картофельные поля. Оскверненное смертью ведро хозяин не решился взять в руки. Рядом лежало странное плоское животное.

Подросток пытался понять, чем животное отличается от самого себя, пока не осознал, что его убили, чтобы надругаться. Он торопливо его поднял, крыса оказалась странно податливой там, где внутри должны были иметься твердые основы. Подросток с усилием решился вникнуть в ее ранения, но не было видно ничего внешнего, лишь при шевелениях что-то с неслышным звуком перетекало внутри.

Он понял, что помощь уже немыслима, и, как был, с крысой в ладонях, побежал за уходящими и ворвался в коллектив, сплоченный убийством слабого нечеловека. Коллектив распался на личностей, которые удивленно уставились на недоумка, зачем-то взявшего в руки испорченное животное.

Подросток замер, как колокол в точке взлета. Он мучительно пытался выкрикнуть те самые слова, которые создавал на краю поля для кареглазого. Слова должны были убедить Истребителя Лягушек и всех других истребителей, которых нужно или изменить или уничтожить. Но язык вмерз, а руки были заняты маленьким бурым телом. Чтобы начать уничтожать, надо куда-то деть крысу, но бросить или просто положить перед этими людьми умершее казалось кощунственным. Он всех возненавидел и от этого заплакал.

Кто-то вгляделся в лицо под слезами и понял, что произойти еще ничего не успело, что лицо еще никому ни о чем не донесло, да и кто догадается пожалеть такую мерзкую погань, как крыса, и вообще она погибла случайно и под трактором, а этот — больной, подбирающий всякие трупы.

Подросток протянул крысу к их лицам:

— Тут живое...

Кто-то, взяв на себя нужную роль, крикнул:

— Свихнулся?.. Убери эту падаль!

— Ребята, вы же люди, — оплакивал недоумок ненужную глубину. — Вы живое уродуете... Зачем?..

Окружающие переглянулись: сначала плакал, а теперь допрашивает, будто право имеет! И окружающие снисходительно возмутились, неторопливо смыкаясь кольцом вокруг новой арены и нового гладиатора:

— Птичку жалко?
Недоумок иронии не уловил. Ему было жалко и птичку, и крысу, и лягушек. И вообще нормальный мир ему был недоступен, должно быть, от давней сдвинутости. С крысой впереди себя он шагнул к лидеру и пошевелил ею. Убитое перетекло внутри. Это было противно и вызвало у всех созерцающих тошнотворный стыд. Тот, кто изобрел на крысе попрыгать, злобно выругался и заорал:

— Чего ты мне падаль в рожу суешь?..

— Она жила только что — у нее внутри тепло... — Недоумок пошевелил крысой снова, и все увидели застывающие на человеческих пальцах кровавые бисеринки, выпавшие из бывшего крысиного рта. Пальцев недоумок не отдергивал, а держал ладонь прежней сострадающей смертной колыбелью.

Зрителям стало отвратно и захотелось уйти, но уйти теперь никак, потому что убивали все вместе и никого теперь отсюда безвозмездно не выпустят.

— У нее внутри было очень сложно, а теперь сломано, — продолжал недоумок свою панихиду. — Она труднее всякого придуманного. Ее это поле тысячу лет создавало, а вы всё в ней перемешали... Вы убийцы.

— Чего-чего? — возмутился наиболее из созерцателей чуткий. — Кого тут убили? Это, что ли? — Он брезгливо скосился на протянутые напрасно ладони. — Сдохла — твое какое дело? Ты, недоумок, чего моральный кодекс из себя корчишь?

Но тот продолжал тихо кричать в толпу:

— Думаете, раз люди, то все можете! Вам нельзя мочь! Я тоже однажды убил, случайно, я тоже виноват! Но ведь нельзя же, чтобы каждый! Чтобы все на свете так и осталось! Мы тут все разрушаем — и крыс, и поле, нам здесь правильно в спину смотрят, как врагам земли и живого!

Лидера, пытавшегося противостоять, вдруг осенило: он вспомнил, что живет на одной лестничной площадке с прокурором, и он решил по его примеру обвинять сам:

— Враги? Кто — враги, мы — враги?! А ты — зачем сюда приперся? К врагам? Таскаешься за каждым, потому что самому не хватает! Думаешь — никто не видит, что у тебя не хватает? Чужое клянчишь, потому что сам не научился! Ты никому здесь не нужен, ясно?..

Подросток растерялся. Он шел за поддержкой, ему хотелось услышать человеческий смех, но он не знал, что смеются над убийством. Он пошел к другим из-за того, что был беспомощным в одиночестве. Они обвиняют в милостыне, в том, что он не готов всегда и во всем быть сильном самостоятельно, что грешно заимствовать тепло у посторонних. Да, он согласен. Он тоже виновен — в слабости, и это постыдно. Он мог оказаться здесь минутой позже и не понял бы, что произошло убийство, и радовался бы общему смеху, не подозревая о его причинах. А приняв такой смех, он бы тоже участвовал в бывшем преступлении.

Приняв чужую частичную правоту как полную — кто-то должен был в этой ситуации принять удар, но никто не хотел, и остался лишь он, — он примет, примет даже лишнее, чтобы что-то изменилось в отсчетах жизни и смерти. Он молчал, понимая, что молчит во вред себе, и сейчас его станут уничтожать, как слабейшего, и начнут наказывать за смерть крысы.

Не умея сопротивляться судьбе физически, он съежился лицом и телом вокруг убитого существа, чтобы не дать его мучить дальше.

Его очень хотели побить, но посреди поля было слишком заметно. Поэтому лидер, как и обещал, просто заехал в ухо. Подросток, не уклоняясь, легко упал.
Получив минимальное удовлетворение, группа быстро рассосалась, потому что мучить вдруг всем стало противно. Подросток остался наедине с крысой. Она выпала и лежала рядом неестественной кочкой. От удара о почву раскрошенное внутри животное протекло кровью. Человеку было пусто и очень одиноко. Он поднялся, снова подобрал убитое живое и пошел к траурной паутине прозрачного леса, чтобы там похоронить.

Он долго искал место, в котором загробную жизнь крысы больше бы не тревожили люди. Нужное нашлось в воронке среди деревьев, и оно заросло фиолетовыми поганками. Поганки переполняли яму — значит, люди сюда не заглядывали из-за неудобства и бесполезности сырого места, иначе давно разбили бы несъедобные грибы сапогами. Он раскопал осевшие от влаги листья, сквозь мелкие мешающие корни выбрал землю и уложил туда бывшую жизнь.
Коллектив, сначала сплоченный убийством, а потом им же и разделенный, так и не собрался побить его окончательно, потому что переругался по непонятной причине и распался на отделившиеся единицы.

Подросток решил ни с кем больше бесполезно не говорить — он все равно не умеет, он раздражает и злит, и нужно создать в себе время, которое изживет из его души неожиданную ненависть к человечеству, поскольку человек тоже живое, а живое ненавидеть нельзя.

И сегодня, и завтра он молча продолжал свою картофельную повинность, а когда попадалась сонная осенняя живность, то осторожно ловил и уносил в лес. Соседние и посторонние наблюдали за его упорством, говорили что-то вслед, стараясь, чтобы язвительное покрепче прилипло к спине. Он не замечал и спасал дальше.
По ночам создавалось время для мышления, незанятые руки отдыхали под спиной, зашивая ее от перекладины, а в голове суетились не нашедшие ответа вопросы. Подросток пытался определить, почему возможно не понимать живое. Может, он бесполезно обвинял людей в болезни, когда нужно лечить. Наверное, детям Города крыса казалась игрушкой, шерстяным механизмом, который можно смело разобрать на части, когда надоест интересоваться целиком. Они, став похожими на взрослых, уже стеснялась пользоваться детскими конструкторами, которым не бывает больно при расчленении на детали.

Еще он вспомнил, что в Городе слишком мало зверей. Есть бездомные, но мусорных кошек никто не любит, а домашние похожи на невольников — им не разрешается выходить во двор и пачкать лапы. Породистые собаки признавали себя охраняемой человеческой собственностью, бездомные избегали мужчин и детей, прячась за упакованные в асфальт деревья. Оказалось, что все живущее в Городе не имеет отношения к свободной природе. И вполне логично, что его сверстники, не догадываясь о параллельном равенстве людей и зверей, все нечеловеческое рассматривают как не совсем живое, такое, что можно разбирать на детали, и не подозревают, что бывает то, что из деталей уже не восстановимо.

Однажды ночью кто-то присел на его постельную ось. Подросток вгляделся в смущенный силуэт — это был Истребитель Лягушек. Карие глаза в мерцании ночи казались черными безднами. В глубине лица вопросительно и неуловимо вздрагивало извиняющееся выражение.

— Хлястик... Это я, — объяснился силуэт. Подросток попытался вникнуть в причину, по которой Истребитель мог с ним заговорить посреди ночи. Не получилось, и он решил просто обрадоваться: в его мыслительную ночь вошел другой человек, готовый, по-видимому, разделить тяготы разума.

— Хлястик, я поговорить хочу с тобой. — Голос немного нервничал и оседал в тишину всеобщего сна. — Ты на крысе тогда завелся — отчего? Тебя же потом бить хотели — ты хоть знаешь? — Подросток догадывался, поэтому кивнул, лежать перед разговаривающей темнотой было неудобно, он сел, а когда сел, то уравнялся с говорящим взглядом, чтобы правильное понимать.

Возникли начальные принимающие слова:

— Ничего, мне не было бы больно.

— Ты там что-то такое нёс, что тебя убить хотели... Истребитель вдруг смутился: — Ну, не убить — но прибили бы здорово. — Помолчал. — Я и не знаю, чего передумали...

Они замолчали надолго.

Подросток думал, что те, с кем он сейчас переживает совместную жизнь, — дети Города, не слишком, быть может, виновные в своей жестокости.

Он вспомнил свою бабушку, которую никто из животных никогда не боялся, а она тоже никого не боялась, даже людей.

Может, у них не было бабушек, готовых изо дня в день с самого начала объяснять азбуку жизни. А всеобщее недоумение вокруг него очень даже понятно: качественно заменять бабушек он не умеет, да и не верит ему никто, что он все свое произносит всерьез. Так что на самом деле другие не понимают его частную личность, а вовсе не то, что он пытается сказать.

Но человек, с которым он совсем не так давно ссорился, пришел чтобы объяснить себя, — для чего же еще можно приблизиться в темноту чужой кровати? Значит, не так уж все безнадежно.

Возможно, некоторым даже нужно пройти через малое убийство, чтобы когда-нибудь найти в себе силы не решиться на большое.

Истребитель лягушек спросил:

— Тебе страшно стало, да?

— Страшно, потому что непоправимо, — согласился подросток. И, чтоб доказать свою готовность до конца понять собеседника, добавил: — Совсем. Потом не переделаешь ничего. Если один раз захотел и убил, то уже на всю жизнь убийца. Мы вообще виноваты — едим живое, носим его кожу, а могли бы, наверное, и обходиться. Убиваем просто так, потому что убить хочется. Люди придумали всесильное, а самого маленького зверя еще не изобрел никто.
Он затих, боясь очередного непонимания, но потом упрямо продолжил:

— И крысу никто не изобретет. Я знаю, что их не любят, говорят про голые хвосты. Я смотрел — никакие не голые, есть шерстка, просто очень коротенькая. Когда живые — они красивые. Усы вокруг мордочки как шарик от одуванчика. Радужные и тонкие, как крохотный фонтан во все стороны. Мне не верят, потому что не хотят посмотреть.

Истребитель Лягушек сидел вполне задумчиво, что-то в себе туда-сюда прикидывая, а потом объяснил:

— Знаешь, мне мать кучу всякой фантастики приносит — подруга в бибколлекторе. Недавно одну штуку прочитал, какого-то американца, про охоту на динозавров. Штучка так себе — не нокаут. Но там из-за дурацкой бабочки чуть мир не кончился. Один тип случайно шагнул куда не надо и раздавил какую-то доисторическую козявку. Вернулся от динозавров домой, а правитель — другой, дуб дубом, кругом хунта, афиши расклеены, и в каждой «мама мыла раму», а в «раме» по пять ошибок, и вообще понятно, что вот сейчас третья мировая и начнется. А изменилось-то — из-за бабочки.

Он замолчал, ожидая последствий. Подросток хотел вскочить, чтобы обрадоваться, но оказалось некуда — сверху кровать, ночь и общественный покой. Значит, он правильно думал, что нельзя человечество ненавидеть, потому что есть и другие желающие взаимопонимания между людьми и остальным миром. Наверное, дело в том, что многие не просто мечтают, как он, а сразу что-то нужное делают, а работающего человека труднее заметить. Бабушка тоже знала, как понимать и как правильно прощать, но еще быстрее у нее получалось делать так, чтобы прощать никого не приходилось, и это выходило незаметнее, чем слова. Правда, кроме бабушки и Раиски, из таких людей ему никто пока больше не встретился, но безнадежного это не означает. Появился же человек, который сегодня ночью понял вдруг о бабочке, а завтра будет еще кто-нибудь. Может, он просто не совпадает с понимающими во времени и месте, а они все равно есть: ведь он не догадывался про писателя, который в Америке и которого поняли вдруг через весь земной шар в каком-то заброшенном картофельном поле! Захотелось прочитать этого умного американца, но подросток не решился потревожить другого человека необходимостью отказывать в книге.

А Истребитель Лягушек уже превратился во что-то другое, наверное — в друга. Он, оказывается, знает не только много анекдотов, но вполне понимает нужные вещи. Когда-нибудь он научится и не убивать, тогда можно попросить и книгу. Подросток смотрел сквозь подкроватные потемки на нового друга. Ему показалось, что он увидел горячее сияние карих глаз, он смотрел туда, где должны были быть эти глаза, и прощал ему прошлое, которое уже не изменишь, во имя будущего добра.

Друг рассказывал о себе:

— А я лягух с детства надувал — мне приятель показал. А мать рассказывала, как училась в медицинском, — всякую живность у них резали живьем. А сама она на спор съела почку от кролика, только поджарила на спиртовке, чтобы сырым не давиться. Она считает, что глупо зверье жалеть, когда люди кругом от болячек гибнут, да и вообще — подумаешь, лягушки, кому они нужны... — Он запнулся, словно о доисторическую бабочку. Ему предстояло что-то трудное. Подросток молчал и не торопил, его жег восторг от собственного счастливого предвидения и чужой мыслительной работы. Чтобы не мешать прозрениями, он затаился не дыша. — Ты из-за крысы на рожон полез. А хвост у нее все равно голый и вид вредительский — хоть с усами, хоть без. — Он опять споткнулся о бабочку. — Толстая сегодня мне попалась лягва, хороший бы пузырь получился. Сидит на пальце и таращится, дура, глазами на загривке — еще не надули, а уже пузырь, вот-вот треснет. А я ее выбросил. Живьем. Первая от меня целой ушла — значит, царевной будет...

Он хрипловато рассмеялся от смущенного удовлетворения, что признался в главном, и подмигнул в темноте черным глазом:

— А ты, Хлястик, вполне. Нормальный, в смысле. А недоумок — это так, потому что не похож ни на кого. Привыкать приходится, а неохота. Ну, — будь! — И, заскрипев пружинной темнотой, исчез в отдалении в верхнем подпотолочном этаже.


После заморозков снова хлынули ливни. По замыслу природы они предназначались как метель со снегом куда-нибудь в начало января. Контейнеры с картошкой облепил лед. Все вдруг устали от дискотек, начались побеги в Город. Кто-то воровал у общества зубную пасту и всякие мелкие предметы, не столько по необходимости, сколько от тоски и ощущения, что сухая и теплая жизнь уже никогда не повторятся. Когда из переполненной сушилки начали пропадать плавки, на подозреваемых устроили засады, но изловить не получилось.

К середине октября Город превратился в несбыточную фантазию. Гектары нарастали непропорционально усилиям, и подросток начал догадываться, что взрослые, пользуясь несвоим трудом, их обманывают, догадались об этом и другие, и конец мокрой жизни вдруг оказался близким.

В тот день драться с полем вышли даже всегда отсутствовавшие мастера. У подростка не выходило нагибаться против ветра, пальцы скрючило, а ведро примерзло к коже; он беспомощно и неподвижно замер в черной тоске уничтожаемого поля. Непогода простегивала легкие, картошка не имела смысла. Все единодушно стали затаптывать оставшиеся борозды, а потом побежали в лагерь и, не поужинав, похватали вещи и пешком отправились в Город. Так случился картофельный бунт, в которое приняли участие даже взрослые — они открыли ворота и радовались концу принудработ, торопливо успевая за дезертирами.
Продолжение: Часть III. Глава 15.
Поделиться:
Ещё почитать:
Смотреть всё

Ловить окато

Перейти

Кувшиновские новосёлы

Перейти

Багряный луч

Перейти