Рог Изобилия

И протянули ему камень


Часть III. Предел

© Татьяна Тайганова
Часть I. Часть II.
Часть III. Главы: 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20.
18.
Знакомая проходная вытолкнула его в густой воздух Города.

Асфальт сопровождало русло удушенной реки. Ровное молчаливое ее продвижение скрывалось расстоянием и узкими тополями. Улица перешагнула реку мостом, внизу теснились жесткие ножи камышей и ржавые кусты, корни живого истощались жаждой в замасленной влаге. Улица спешила прочь от оцепеневшей жидкости, и только редкие мальчишки вступали пятками в нефтеносный ил, чтобы посмотреть, как выныривают бензиновые круги.

Он двигался долго и невменяемо, пока не осознал себя среди знакомых высоток. В подворотнях тосковали затоптанные сквозняки, а в многослойной тени медленно отсыревали три розовых этажа, украшенные новенькой сухой дверью из реечек. Всеобщая, как официант, она никого не помнила и ничего не охраняла, а приглашала желающих приблизиться в любой уют. Он остановился, реечки сами собой услужливо приоткрылись, из подъезда пахнуло стекловатой и упорным алкоголиком. Чтобы душевно окрепнуть для следующих неожиданностей, подросток посмотрел на территорию маминых окон.

Угадывались полосатые шторки, которые не задергивались, а висели неподвижно, выстиранно и декоративно; где-то в задрапированном пространстве поочередно властвовали подсолнухи и телевизор, там пахло сладкими духами, вазочками, стиральными порошками, пылесосом и пустым воздухом скуки. Рассмотрев воспоминанием комнату, подросток передвинулся взглядом в кухонное окно и удивился неожиданным баночкам. Загримированные рекламой, они прилегали к интересующимся взглядам через стекло с довольством, подоконник второго этажа возвысил молоко концентрированное и сгущенное, индийский и абсолютно растворимый кофе, очень большую плоскую коробку, скорее всего — с невероятными конфетами, и нерусскую канистру, на которой был интернационально изображен чей-то голый окорок. Подросток растерялся — когда он начинал с мамой новую жизнь, в ее уюте ничего такого не поселялось. Может, он заблудился в чужом окне? Но окно явило ему мамино лицо.

В богатой раме из нерусских дефицитов лицо застыло неподвижно, как в старинном искусстве — в три четверти. Почувствовав, как шевельнулась в нем теплая кровь и дрогнул в надежде страдающий рган родины, он шагнул навстречу, но вместо этого оказался глубоко ниже под этажом и прямо перед реечками. Портрет, сохраняя прежние три четверти и классический покой, смотрел сквозь предохраняющее стекло. Подросток невнятно произнес звук, умоляющий о приюте и случайной ласке, но вдруг понял, что мамины глаза скользят за его спину и вообще мимо мира. Он удивился, как его, такого длинного и все-таки уже немного знакомого, возможно не заметить, и потерянно обернулся в точку маминого устремления — сзади через шел в подъезд чужой блеклый человек. Чужой несочувственно и вежливо кивнул портрету в окне и исчез за всеядными реечками, а на месте лица теперь зазеркалилась пустота. И подросток вдруг открыл, что отныне и навсегда он не увиден собственной матерью, для которой не существует теперь мира иного, кроме заполненного новым и собственным мужем и приятными баночками с дефицитами, которые собственный муж приобретает изредка в институтском буфете. Приобретенное можно подолгу не распаковывать, а расставлять на кухонном подоконнике, чтобы дольше сохранить праздник довольства и изобилия. А случайно рожденный неудобный предмет из незамужней жизни успокоенно забыт, и этот покой теперь навсегда. Вместе с комнатной пылью женщина ежедневно протирала тонкую память, и в ее мире больше не существуют три трубы, могила матери ее и ее живой сын. И подросток поверил, что нет и не было уже ничего, да и сам он себе только показался, и ненаполнившийся орган родины чуть в нем не умер. Но предел его сроков еще не пришел, распавшейся на миг душе пришлось собраться, чтобы смириться с временной пустотой и заставить тело двинуться прочь, в то место, откуда будет невозможно обременять женщин своим нежеланным присутствием в мире.

Хромая душой, он побрел искать какую-нибудь стену подальше, стену, у которой возможно будет попросить отдыха и временной защиты; там, прижавшись спиной, он попросит кого-то всесильного помочь ему не умереть и выпрямится как-нибудь обратно в мир.
Вдоль его крестного пути продолжались окна первых этажей, они тоже дисциплинированно изображали наружу красивые бумажки от вкусного — жители Города украшали портреты своих квартир породистыми упаковками, а вглубь начиналась всеобщая одинаково побеленная пустота. Ряд видимых комнат казался недолговременным ничейным общежитием, в котором существуют вынужденно и надеясь получить более качественную жизнь после смертного перераспределения. Черновики жилищ закончились в глухой двор с девятиэтажной крепостью вокруг, около мусорных баков мальчишки прыгали через узкий костер. Дым пах знакомо — деревом, олифой и — слегка — раскалившимся железом; едкий и густой, он слепо метался вдоль пламени, наслаивался на воздух и иногда стремительно выписывал какие-то слова. Слова казались краткими, подросток прищурился, чтобы видеть дым меньше, а слова больше, и узнал в стремительных завитках дыма испарённые пламенем злые надписи, рисунки и рубцы, которые жизнь раскроила на спине бывшей подъездной двери.

Подросток ворвался в прыжки мальчишек, те затаились на почтительном расстоянии и наблюдали издали с недобрым непониманием, а из жаркой глотки крестом торчал переломленный обгоревший скелет, сквозь рыжий огонь чернела пружина, а над золой металась душа слепой двери. Подросток безнадежно просил прощения, он был виновен и пытался сохранить в кармане горсть дыма. Душа двери горькими молекулами осела в его легких. У него опять всё закончилось, и нужно было обретать заново что-то, похожее на родину, теперь уже только мысленно, и придется терпеливо внутри себя выстраивать долгие стены из невидимого, иначе навсегда останется плохо и непоправимо, а он изменится во что-то необязательное для жизни. Завод вывернулся невыносимой изнанкой, извращающей живое в мертвое, туда вернуться невозможно, потому что изменить ничего нельзя; в общежитии — только ничейные стены, они сами беспризорные, и в дом завершиться не могут; там его руки научились уметь сомнительное, а нужного труда не родилось; жаль только, что останутся без понимания художниковые этюдники, но он уходит искать свое маленькое место, которое еще возможно излечить от человеческих неправильностей. Он не умрет, если начнет что-то спасать, спасенное место уже образовалось в человеческом теле и свернуто там зародышем, внутри, где-то между сердцем и желудком, там накопились все нужные справедливости и законы, осталось лишь найти для них внешнее помещение, и чтобы кто-нибудь иной захотел в него сразу вселиться и принять нужное для совершенства жизни. Зародыш будущего, спрессованный болью и усталостью, не должен выгореть в воспоминание о несвершившемся, он обязан найти для него дом и выстроить обрушившиеся стены, и только потом разрешить телу поплакать и отдохнуть.

Страх остаться обездоленным в одиночестве повернул подростка к помойным бакам, заполненным поверх мусора необыкновенными кошками с синими глазами. Казалось, что над кошками кто-то чернильно подшутил: схватил за светлую шкирку и макнул всем свисающим в фиолетовое. Из темноты баков недокрашенные кошки светились сумеречно-бордовыми зрачками и высокомерно плевались. Другие, одичавшие на человеческом мусоре, не поворачивали раздраженных морд и наблюдали одними ушами, брезгливо ощущая в двуногой тени невозможность насилия. Последними разбежались давно изгнанные породистые собачки, тоже разные: с мордами кирпичиком и мордами кочкой, одна была похожа сразу и на гусеницу и на сосиску, захотелось приставить ей посередине еще хотя бы одну лапу, чтобы ей стало удобнее жить, не проваливаясь животом до асфальта.

Свалка объедков неодолимо влекла всех простотой паразитической жизни. Отлученные звери человечеству больше не доверяли, в их глазах уже не осталось тоски. Живое содержимое баков выжидало порции свежего мусора без униженности, и у человека появилось чувство, что все неприютные, настойчиво продолжаясь в будущее котятами, щенками и птенцами, ждут прекращения человечества, чтобы настал день всеобщего беспородного равенства, а пока терпят цивилизацию только для того, чтобы она вовремя пополняла помойку. И подросток вдруг понял, что жизнь дана ему не в награду за появление на свет, а для исправления в совершенство, которого потом должно хватить любому родившемуся.
К нему приблизились изнанки незнакомых высоток, отражавшие друг друга с удручающим однообразием. Навстречу вышагнул чужой двор. Бесконечно, как лента Мёбиуса, двор перекручивался между глыбами домов, в нем беспризорно ютились вещи, которыми человек пренебрег: неотмытая от известки ванна — взрослым уже не получалось в ней ничего стирать, но маленьким было интересно тренироваться в войну; ожидали погребального костра магазинные ящики, сколоченные из разъятых целых сосен; суетились под ветром обойно-побелочные остатки ремонтов; оттаивала гнутая влево и вправо ржавчина и металлические трубки таинственного предназначения — мальчишки охотно использовали их для превращения в оружие, воплощая в холодном сиянии блеск будущих побед. Осколки случайной чугунной ограды, напоминая старикам об умиротворенных парковых районах и скорых кладбищах, затонули в окаменевшем песке. Малыши, еще отзывающиеся на молчание красоты, иногда подбирали потерянные оградой завитушки, несли чугунные локоны домой — прятать, и там с обиженным плачем с ними расставались. Урны жадно зияли пересохшими жерлами, и никто не торопился их использовать; мелкий мусор, не рассчитывая ни на чье внимание, выродившимися бессильными смерчиками суетил вокруг них засохшие плевки и истлевший папиросный прах. Подросток, чтобы отвлечься от заполнившего околоподъездный быт хлама, закружил в поисках хоть какой-нибудь нелишней вещи, находящейся на единственно предназначенном ей месте, но по всему двору пережидали жизнь предметы, превращенные человечеством в мусор. Деревья, которым удалось сохраниться по окраинам перенаселенного бетона, собрались в малочисленную резервацию, заболели ностальгией и, сжимая горстями корней потерявшую соки землю, медленно гибли, а сиротливым саженцам, косо и по обязанности врытым случайными людьми, вырасти не удавалось — они не царапались, не угрожали утробным рычанием и вообще молчали, когда человеческие черенки, утверждаясь на слабейших, выворачивали ветки из их тел. Подросток поздоровался с единственным одомашенным псом с сонными глазами и тихим от телевизора. В ответном взгляде цивилизованного зверя сгустилась та самая тоска, которую подросток ожидал в глазах бездомной помойной живности. Пес, выпущенный в свободный поиск во двор на оправление своих нужд, разговаривать не захотел и, не находя подходящего для душевного равновесия кустика, печально бродил среди детей и мусора. Подросток ощутил себя на его четырех лапах и уже предвидел, как вернется на джутовый коврик под дверью привычно неудовлетворенным, а ночью шумно начнет его перестилать со всех сторон, выдирая вьетнамские ворсинки, коврик встанет посреди прихожей чужой конической хижиной, а он неудобно забьется под дверной сквозняк и будет изводить своих владетелей тонким нутряным свистом, оплакивая заросшее лесами первобытное прошлое.

Чтобы не захламлять квартиры, сидели, прижавшись друг к другу и к непрочным скамейкам, безнадежно устаревшие пенсионеры.

Оставив в прошлом скребущие ритмы заводских цехов и новостроек, подросток вышел в центр Города и, чувствуя, как прогибаются утомленные кости, соединился с человеческим потоком на одной из магазинных улиц. Шагающее течение, к которому он вдруг начал принадлежать, всасывалось дверями огромного гастронома на центральной площади. У него не было сил сопротивляться общему струению, и он совместно с желающими позволил емкому зданию всосать себя внутрь.

Зеркально-бесконечные отделы, в которых издалека всё казалось неотложно необходимым, а вблизи было сухо упаковано и не сразу съедобно, отражали разноликое покупающее человечество, самоорганизующееся в очереди. Подросток, уставший от бездомья и одиночества, решил немного душевно согреться и выбрал для этого очередь в кафетерий — там казалось ярче, разнообразней и менее озабоченно. По другую сторону прилавка старалась остаться взаимно вежливой молоденькая продавщица. Она сновала вдоль пирожных беленьким халатиком, маскирующим утомленное тело, которому требовалось за прилавком успевать ничуть не меньше, чем ее сестре на конвейере, — стремительно просчитать, выловить из булочек требуемую, заварить кофе и налить из космических агрегатов охлажденный сок. Ежедневно утром и до белого халатика девушка тщательно рисовала на себе личико под светленькими кудерьками, а упаковавшись в халатик и надеясь, что белый цвет если и не украшает, то хотя бы освежает, начинала выбирать из очереди вероятного мужа. К вечеру выветривались и кудерьки, и подробности будущего семейного счастья, а к концу смены девушка пыталась обиженно догадаться, что заставило ее выбрать для труда неблагодарный прилавок.
Между подростком и булочками оказалась очередь в модном. Он, чтобы не разрушать гармонию блестящих курточек, постарался вписаться по возможности незаметнее, и вдруг споткнулся взглядом о неуместную среди всеобщей кафетерийной молодости старческую спину. Спина поддерживалась над землей узлистым позвоночником; сверху, оберегая кривые плоскости лопаток, прижалось к голой шее поредевшее пальто, а впереди плеч вздрагивала седая голова.

Сдавленный состраданием подросток пытался понять, какой боли он уже сопереживает, но для полного понимания недоставало лица. Чтобы увидеть, он осторожно вышагнул из ярких окружающих курточек, но смотреть прямо не решился — спине сторонний интерес может показаться обидным. Подросток вспомнил о зеркалах, множащих сухие товары и приобретателей, и обратился к ним.

Стекло дополнило спину отрешенным лицом.

Оно не казалось добрым, но не было и злым, на нем жило выражение долгого и упорного непрощающего терпения. Подросток долго пытался правильно вообразить прошлое, сделавшее это лицо суровым и честным, осторожно проникся этим человеком целиком, вникая и в спину, и в остальное.

Возможно, когда-нибудь его личный позвоночник превратится в такой же много вынесший, уставший и колючий, и так же сиротливо начнет проступать сквозь пальто; а пальто, конечно, окажется на нем то же самое, что и сегодня, — вещь разделит с ним жизнь поровну, она к нему привязана и не предаст, а он благодарен ей за немое терпение, а благодарность не может не быть пожизненной, поэтому пальто будет стариться вместе с ним. Старый человек тоже, наверное, очень привык к своим немногим вещам, вокруг него малознакомая недолговечная мода, но он своей немногости стыдиться не хочет, и этим подростку очень понятен. Только вот в лице старого человека есть что-то трудное. Подросток сосредоточился, чтобы еще пристальнее внимать чужому бытию, и уловил давнюю тоску ненужности. Похожее иногда исходило от людей, которые привыкли одну часть жизни быть пьяными, а другую виноватыми, но тот, кто замкнулся перед ним в своей пустоте, никогда виноват не был, он одинок непридуманно и настолько, что уже не хочет рядом с собой никого, потому что очень больно привязаться к кому-нибудь на малый остаток жизни, так как впереди расставание без надежды. Внутри седого одиночества иссякнувшая молодость была покалечена войной, все давно и много болит, и сердце, спотыкаясь, преждевременно шаркает о ребра, продолжая трудиться по привычке.

Вокруг человека образовался небольшой тесный вакуум, потому что печаль состарившегося одиночества пугает всех необходимостью действия. Чтобы не оставалось около старости так отчужденно, подросток приблизился на допустимое расстояние и заполнил собой пустоту, в которую побоялись вступить другие. Старый человек не заметил доверительного присутствия рядом и привычно ожидал в толпе, желающей эффектно расположиться напротив зеркал и красиво съесть свои пирожные.

Он приходит сюда каждый день, не за сладким, а чтобы ощутить около себя тепло разговоров, пусть праздных и всегда одинаковых; в очереди он сам себе кажется необходимой составной частью, он тоже мог бы воспользоваться малонужными зеркальными излишествами, но не хочет множить в мире старость, он будет мимо зеркал смотреть на миленькую продавщицу, мечтающую о замужестве; продавщица выберет бутерброд лично ему, а он может, попросив другой, посвежее, произнести вслух несколько общественных слов, и его услышат и дадут посвежее, и так он поучаствует в молодой жизни Привычка насыщать себя сладким за время мира и покоя так и не выработалась, а пенсия оскорбительно мала; старый человек берет горячий стакан, сегодня без бутерброда, и отходит в угол, откуда видно, как используют жизнь другие. Он вытаскивает шуршащий бумагой долговременный сухарь, затаенный из дома, и бережно пережевывает его скудные крошки. Он горд и не завидует тем, кто нагружается пирожными каждый день и будет молод еще долго. Он ощущает параллельное течение юного в будущее и изредка пытается определить, соответствуют ли очередные в человечестве люди усилиям его прошедшей жизни.

Старик обнял ладонью теплый стакан и увлек свой вакуум в угол, где жил ежедневно по пятнадцать минут. А подросток вдруг обнаружил себя перед продавщицей, которая, предлагая что-то с кремом, недоуменно требовала от него неясного, а он сладкого вовсе не хотел и столь же невнятно отказывался. Очередь торопила принять решение, подросток понял, что уже согрелся, а старому человеку сегодня не нужен, пробормотал всем спасибо и до свидания и побрел вдоль зеркал, чувствуя, что продавщица привычно обиделась из-за него на свои нервные обязанности.
Около колбасного отдела его настиг длинный запах сосисок. Голодный и злой желудок заставил безоговорочно и непримиримо себя ощутить, и, чтобы не смущать снова своим невнятным присутствием кафетерий, подросток определился в иную очередь, взволнованную и недисциплинированную. Зеркала здесь казались стальными, бронированный прилавок отделял желающих от колбасных богатств. Подросток ощутил тугое и плотное настойчивое неудобство — на его место, дергаясь, втискивался человек с голым, как бледный пупок курортника, лицом. Собачья кожа его запоздалой шубы вынужденно коробилась по чужому двуногому телу, покорно защищая от возможных сквозняков. Ошеломленный подросток не посмел сразу поверить, что в него лезет человек, отобравший у дворняг благородный мех, необходимый им самим. Теперь чужая шерсть обслуживала этого изнутри и снаружи лысого человека, плотно вбивающего в толпу свое тело. Толпа привычно и упруго сопротивлялась, но напасть на растопыренную широкую шубу, из которой демонстрировалось материальное могущество и бесполезность борьбы, не решалась. Подросток, готовый сочувствовать и помогать запутавшемуся человечеству пожизненно и посмертно, этого, натянувшего чужую кожу как свою, стерпеть не мог и заторопился усовершенствовать какое-нибудь слово в уничтожающее.

Пупок приготовился вспороть локтем живот вжатой им беременной женщины, две сумки натянули ее руки к полу онемевшими струнами, и женщина не могла защитить своего будущего человека. Полузадушенный, он из материнских глубин ощущал вокруг напряженно сгустившийся мир уже рожденных, не угадывая для себя необходимой будущей пустоты, и предчувствие пожизненной незащищенности запульсировало в его общей с матерью крови. Подростку показалось, что он тоже частично внутри; он ощутил каким-то давним страданием похожее, только ему угрожал не Пупок, а чудовищная нога голой, как птеродактиль, огромной холодной птицы. Невозможно было допустить, чтобы будущий человек успел осознать и запомнить в себе Пупка, такое может кого угодно разочаровать в жизни еще до рождения и вывернуть наизнанку даже не очень беременную женщину. Подросток ощутил, как тошнит их совместное существо, и, не сумев найти против Пупка срочных слов, решительно потеснил его боком, создавая вокруг будущего человека и его матери жизненный промежуток. Женщина не поняла попыток и захотела спрятать живот под сумками. Подросток решил забрать одну или обе подержать, пока будущая мама не купит нужное без очереди и по закону, но уловил ее недоверие и страх за уже добытые предметы и небогатый кошелек и ограничился устойчивым оттеснением Пупка. Женщина наконец догадалась, что о ней заботится кто-то незнакомый, и засинела губами в виноватой улыбке, но защищающий будущее подросток этой благодарности не увидел, потому что угнетенно чувствовал в себе вскипание против Пупка.

На передовой колбасного прилавка взмокла от власти продавщица, подростку стало ясно, что пахнет совсем не сосисками. Плоскости лица продавщицы жирно выделяли пятна дорогой косметики — место для глаз было замазано с маскирующей тщательностью, и казалось, что под халатом она скрывает утаенные окорока.

Человеку с чужой собачьей кожей власть была тоже необходима, чтобы сервелатно возвыситься над тревожно прессующейся очередью и над жизнью очередных дворняг. Наконец, он выдавил себя к весам полностью и со значительностью потребовал четыре килограмма вместо законных двух. Продавщица, молниеносно оценив его способность удовлетворять и множить потребности, выстрелила по весам тугим колбасным телом. Собачьи загривки на шубе, почуяв сытый дух, встали дыбом, но вспомнив, что за голодное доверие поплатились жизнью, шуба на Пупке безмолвно взвыла. От воя сжался напуганный комок в теле будущей матери, подростка затошнило от плененного колбасой человечества, шуба судорожно и безнадежно пыталась ожить в прежних дворняг и разбежаться в разные стороны. Боясь дотронуться до тоскливо прижавшихся к нему шкур, подросток дошел до точки уничтожения и глухо произнес на человеческом языке:

— Они не хотят на вас быть!

Собачьи загривки, пытаясь отделиться от постороннего тела под защиту понимающего, задергались на плечах Пупка. Подросток ухватил Пупка за плечо, неожиданно жидкое под чужой шерстью, и тяжело объяснил дальше:

— Вы кожедер! Вы вообще не должны были родиться. Вы хуже всего, потому что отняли жизнь для кажущегося. Вам нельзя сервелат. Вам нельзя давать ни картошки, ни хлеба. Вас нужно изгнать, потому что даже нерожденные вас уже боятся!
Пупок ошпарено шарахнулся вдоль прилавка, не упуская, впрочем, из-под бока его приятную близость. Над вставшим дыбом воротником медленно проступило непонимание, замаячило голым лицом над источником скандальных слов. Очередь замерла — конфликт, который смял бы установившуюся иерархию и позволил начать новое перераспределение, был в принципе полезен, но для его успешного завершения следовало срочно занимать какие-нибудь нравственные позиции и организовывать стихийно возникший спор в общественное мнение, а тут, кажется, всё уже произошло, и произошло что-то совсем сумасшедшее.

Подросток кричал гневно и тихо, еще и еще, оглушая только себя. Уже не стремясь остаться понятым, он срывал с Пупка шубу и пытался вытряхнуть через рукава паразитирующее в ней тело. Пупок кричал милицию, продавщица, боясь расхищений, прятала сервелат под прилавок, часть очереди теснилась в зрителей, а другая требовала торговать дальше невзирая на отягощающие обстоятельства. Подросток задохнулся и теперь умирал от нахлынувшего бессилия. Вспоминая презрение и недоверие всех встретившихся ему помойных неприкаянных животных, он стыдился своей причастности к человечеству, потребляющему живое на мелкие придуманные нужды.

Его благополучно подтолкнули к милиционеру, тот тоже пах сосисками, но беременную женщину кто-то толкнул изнутри пожалеть подростка вслух и объяснить представителю власти как человека, измотанного где-то сложнейшей умственной работой и потому случайно сорвавшегося, а так он вполне мирный. Милиционер раздраженно засомневался и спросил, готова ли она за него поручиться. Женщину опять толкнуло внутри, и она оказалась готова, милиционер посожалел затруднять беременную и вслух поверил, а втайне прикинул, нельзя ли поставить на учет хотя бы ее будущего сына. Пупок, угрожая миру, собрал свои четыре килограмма сервелата и тоже не захотел ввязываться в составление акта, а продавщица, заслонив накрашенными веками проступившие было толстые глаза, живо организовала очередь в порядок и, порекомендовав подростку немедленно и навсегда покинуть площадь магазина, начала вновь раздевать от веревок колбасные батоны пиратским ножом. Насчет немедленно и навсегда милиционер согласился нехотя, и подросток потерянно побрел к выходу, пытаясь сообразить, справедливое с ним получилось или не очень, но от углубления в недавнее его затрясло снова, и нужно было как можно скорее выйти отсюда в нормальный мир, где никто не теснится в безумных очередях.

Около выхода оказались объемные двери с напрасно подогреваемым ураганом внутри. В искусственном струении, как в продуваемом аквариуме, вяло шевелились сверстники с хищными лицами. За вечер они накопились в проходе во множестве и, обретя количество ненаказуемой стаи, переполнились взаимной агрессией, чтобы унижать посторонних одиночек, вынужденно проходящих мимо. Кто-то, недоразвившийся в женщину и зло накрашенный, подставил ножку, подросток споткнулся, автоматически извинился и вышагнул в малоподвижный воздух Города.

Тоскливо сутулясь к земле, он потащился в неопределенность. Пальцы судорожно сжимали что-то почти мягкое, он разжал их другой рукой и увидел малый кусочек дворняги, выдранной из рабства на плече пупка. Кусочек был мертв, но подросток этому не поверил и приложил собачью кожу к своей голой ладони.

Мир, который обнаруживался так непримиримо, явно требовал большей пристальности, но в одиночку исследовать его сразу весь оказывалось затруднительным. Сегодня подростка уже несколько раз настигало бессилие: сначала Завод пытался обезвредить его волю, потом мама отказалась его хотя бы помнить, а сейчас он пытался вручную переделать Пупка. Провозглашенный протест оставался в рамках одного его собственного тела и был потому как бы не обязателен и никому не виден. Конечно, каждый живет внутри организма один, медленно и мысленно, и на всю жизнь отграничен от остальных кожей, скелетом и другой индивидуальностью, но ведь как-то же образовалось из отдельностей человечество! Только у него отчего-то никак не получается в общее человечество проникнуть, чтобы заботиться о мире более полноценно и в единстве всех со всеми. Кругом объединяются — в очереди, например, или в трудовые коллективы, еще люди соединяются в семьи и в учащихся группы; группы и семьи, конечно, придуманы правильно и тоже нужны, но ведь для общего улучшения нужно какое-то иное, что-то совсем совместное; а ему приходится в одиночку, времени для сопутствующих объяснений не остается, и он вместо помогающего получается мешающим.
Голодный желудок вновь прервал тоску по единению с человечеством. Подросток очень подробно ощутил все свои зубы, тоже голодные и мечтающие хищно прокусить и растереть хоть что-нибудь. Чтобы зубы не отвлекали к себе мыслительный процесс, он отдал им для жевания старый трамвайный билет, а сам начал искать какое-нибудь питающее место. Из дробного мерцания улицы навстречу выступила дверь кондитерской, украшенная косметикой приглашающих завитушек. Внутри искусственного сияния казалось душно, сладко и тесно, как в креме. Сомневаясь, он рассмотрел с улицы новую разновидность очереди. Она состояла из необыкновенных, юных и красивых людей, которые не нарождались около Завода или в общагах. Их лица совмещали утомленность от мировых проблем с непрерывным желудочным благополучием и готовностью любому напомнить их преимущественное право съесть пирожное. Здесь бы Пупок не прорвался. Украшенностью лиц и одежд эти необыкновенные человеческие существа напоминали безе, эклеры и трубочки, около них чудились картинные пляжи, бокалы и бенгальские брызги, и еще — все они вместе и каждый по отдельности чем-то неуловимо напомнили белокурую учительницу, заглянувшую однажды и мимоходом в давнюю жизнь подростка. Воспоминание кольнуло остро-сладкой сминающей душу болью, подросток не захотел ничему противиться и шагнул посмотреть, откуда произошла когда-то учительница.

Заворожившись загадочным благополучием вполне согласных с жизнью лиц, подросток шагнул в зазывающую дверь, но в него ударило сопротивление. Сплющив ладонь о гладкое стекло, он увидел вблизи грязь тысяч жирных прикосновений: дверь лапали, входя, обладатели таинственного спокойствия и, пополнившись кремом, прощались с ней толчком в грудь. Прозрачное стекло было заклеймено отпечатками пальцев, а из художественно прикрытого витым багетом низа выпирал синяк торопливого ботинка.

Дверь определила, что этот новый привлечен сюда не рекламно-кофейной косметикой на ее обнаженном стекле, и отвесила пощечину — она с готовностью распахивалась лишь постоянным потребителям сладкого, наполняющим мягкими мышцами модели салонной одежды, открываясь им с нежным стоном в петлях, а этот малоплатежеспособный клиент, ищущий смысл, оскорбил ее своей неуверенностью. Подросток удивился — двери имеют совсем не похожие судьбы: слепая, предварявшая родину возле мамы, стала другом; легко скользящие в петлях реечки впускали-выпускали все подряд; а еще, оказывается, можно гордиться тем, что тебя где-нибудь в Центре толкают плохо вымытые руки. Подросток снова вежливо посторонил стеклянное сопротивление и проник в задверный блеск, углубляясь в представителей кондитерского пола.

В окончательных мужчин и женщин они по неясным причинам доразвиться не захотели, но для усложнения интереса друг к другу условно договорились быть мальчиками и девочками. Поверх пирожных и лиц, принадлежавших девочкам, одинаково обильно разместились цветные красители, грим тщательно дополнялся пятнами красочной одежды. Мальчики тоже обладали на себе ярким и позировали придуманным мужеством, воспользоваться гримом сегодня они еще не решились и подчеркивали себя значительностью, украденной из модных каталогов. Поверх людей оказалось разное, а лица жили одинаково, и подросток ощутил непропорциональность, обидную для человеческого достоинства. Кондитерское поколение успокоенно разместилось в символах одежды, значение которых мог оценить только посвященный. Подросток догадался, что если в прочем мире он косноязычный, то здесь он — глухонемой, от незнакомого вида молодежи его отстраняла непринимающая сила. Тогда он попытался молча вникнуть в загадочное общение. Кондитерские посетители невесомо жонглировали рокерами, брейкерами, крашенками и преподами. Подросток совсем не улавливал смысла и был уже согласен углубиться в изучение какого-нибудь иностранного, но когда университет на глазах сократили сначала до универа, а потом и до школы, он отчего-то растерялся и решил с высшим образованием пока не спешить, тем более раз за каким-то бугром можно не таскаться на лекции, а сдавать что хочешь и когда вздумаешь; слова, как лимонадные пузырьки, лопались на языке и, щекоча органы речи, медленно испарялись; он попытался прислушаться к тому, что невслух присутствует обычно под словами, но там было совсем тихо, зато поверх легко звучало, что Рейганиха выглядит отлично, потому что за бугром — свобода, а если кто против, то и танки, а Марго — вообще баба-гвоздь, сидит на куцей аскорбинке, а с пяти утра — в железной воле и английском костюме; впрочем, и наша Раиса тоже ничего, декабристка, — всегда при Кардене и при муже и даже смотрится парой; что ханыга Груздь настряпал бананов и не принимает отработок, а у Лепешкина от диамути поехала крыша. Подросток покорно представил груздь, имеющий таинственное отношение к бананам, и посочувствовал Лепешкину, вправляющему среди домов крышу, может быть, даже на девятом этаже, и понял, что, оказывается, знает о кондитерских недостаточно. Одновременные голоса сообщали друг другу, что на коктейли теперь паспортный режим, а сюда вчера завезли Прагу, почти Наполеон, все жалеющие сачканули и объедались до обеда, и если тоже хочешь урвать, то следует залетать по меньшей мере дважды в сутки.. Услышанный атмосферный треск напомнил о художниках, хронически радующихся жизни, но радоваться, питаясь на стипендию шоколадом, не могут даже они, так что не совсем ясно, каким образом очередь пополняет денежные запасы для ежедневного истребления мороженого с подливой. Поискав источники невероятных доходов, подросток посмотрел на руки, держащиеся за художественно плетеные сумочки, скромные японские зонтики и кейсы. Как и положено, руки заканчивались пальцами, но были вовсе не орудиями труда, а украшениями остальной внешности. Руки умели кокетничать перчатками и маникюром, блестеть украшениями и наполнять собой карманные глубины. В лучшем случае такие пальцы могли бы некоторое время удерживать авторучку, но ни за что не согласились бы совместно с отверткой работать и тем более паять или грузить. Подросток решил, что этот вид молодежи народился для украшения придуманного мира, где никто не догадывается о конвейерах, зарплате только дважды в месяц и убитых реках, где не случается старости и беспомощного одиночества, и можно душой, не востребованной к состраданию, углубляться в отдых бесконечно долго и умереть только как-нибудь невзначай.
Он маялся около людей, перерабатывающих воздух в декоративные слова, его настигала тяжесть очередного прозрения, он уже почти понял, что когда-то учительница очень любила посещать именно эту кондитерскую, ибо отсюда никто никого не догадался бы всерьез востребовать к жизни.

Страдая от пустоты, чувствуя, как его разносит, рассасывает и поглощает ее ненасытность, он не решался утвердиться в очереди полностью. Он медлил, потому что нашел то, что очень хотел когда-то найти, — родину учительницы, и теперь не знал, что с этой родиной делать и как из нее выйти. Девочка сзади отстранилась, оберегая свои субтропические краски от его сутулой тени, а мальчик спереди, угрожающе расширяясь, выдавливал его из коллектива прочих спин, поскольку встревоженная неожиданным дискомфортом девочка не могла в полной мере оценить многозначительные намеки на пороки постимпрессиониста Гогена. Почувствовав, что своей неприкаянностью и внутренним сомнением нарушает слаженность пригнанных друг к другу мальчиков и девочек и что его — пока еще вежливо — здесь не хотят, подросток приготовился добровольно уступить пространство, уже представив, как оно тут же легко сомкнется в гармонию, отделив его от мира кондитерской. Но любителям сладкого захотелось успеть самим остаться вежливыми, и подростка милостиво подтолкнули к прилавку.

По ту сторону прилавка из кондитерской униформы холодно осведомились, что ему нужно. А ему нужно было понять, что же объединяет стоящих впереди и за, и не это ли разделило сегодня человечество на него и остальных, за которых он все равно остался отвечать. Женщина по ту сторону знала лишь одну меру ответственности — за приручаемые деньги. Он ощутил ее нечестный жар и напугался, как собственного. Чтобы спрятать лишнее понимание от того, кто перемениться сразу не может, подросток отвернулся посмотреть кондитерскую архитектуру. Ему могли бы понравиться воздушные куполочки, похожие на маковки церквей и сказочных теремов. Две, самые настоящие, церкви каким-то образом выжили в дымах Города. Одна потому, что вовремя притворилась музеем и стала сохранять всякую науку; другую общественное мнение позволило посещать только бабушкам — там они, наверное, впрок запасались старинным.

— Мне, пожалуйста это, — произнес подросток не совсем уверенно, так как приобрести был готов, но не знал, где потом купола сохранить. Из-за прилавка, властно торопя, уточнили:

— Профитроли?

Стало странно, что купола превратились в неясные профитроли, но подросток, чтобы никого не затруднять, кивнул и этому чужому слову.

— Сколько?

Он не знал, сколько можно купить человеку, и растерялся. Увидев в зеркале, как другие едят купола в полной убежденности, что поглощают профитроли, он определил приблизительное количество съедаемого.

— Наверное, десять.

— С белковым или с шоколадом?

Он мог бы и без того, и без другого; правда, шоколад, говорят, дольше сохраняется без холодильника. Продавщица поняла, что этого якобы покупателя всякие начинки интересуют мало, и материально заинтересованно выбрала полуразрушенную продукцию, оставленную под списание, и швырнула на весы, чтобы затем потребовать полноценную стоимость. Сахарно-крахмальные руки раскалились тайной жадностью, и подросток, чтобы избежать в них опасного повышения температуры, высыпал в безликое блюдечко всю имеющуюся медь. Небогатые деньги ловкие руки смахнули брезгливо и не считая, будто горсть тараканов, они торопились продать всё сладкое, повернуть с торжеством дверь кондитерской спиной к опоздавшим и, пока уборщица наводит завтрашний лоск, стирая со стекла липкие отпечатки, начать властно рассекать выручку на рубли хрустящие и потрепанные. Хрустящие оседали в лифчике, потрепанные сдавались в оборот государству, а мелочь игнорировалась до завтрашнего превращения в денежные знаки более высокого достоинства. Ценность и значительность утаенной выручки женщина определяла трижды перекупленным из далекого портового города импортом. Она выдержанно обслуживала мальчиков и девочек, вскармливая их шоколадом, и прирученные деньги, воплотившись в тонкое заокеанское белье и скромное белое золото, нежно и надолго прилегали к ее сдобному телу.
Подросток осторожно взял тарелку с куполами и стакан какао, потоптался в поисках не слишком жующего угла, но везде оказывались взбитые белки, кремы и эклеры. Сладкое только с улицы и издалека казалось красивым. Может быть, даже следовало бы временно изъять из человечества часть пирожных, зеркал и украшений, чтобы освободить от чужого и внешнего для доразвития внутреннего и своего, и дождаться, когда в людях усовершенствуются сочувствие, помощь и действие. Тогда можно будет уже не опасаться уплотнения души за счет желудка.

Не найдя себе места, он вышагнул прочь, высыпав купола в промасленный кулек, и вздрогнул от пинка дверью.

Лица спешащих по улице были лишены общего кондитерского выражения, и тревога от перспективы медленного сладкого отравления человечества немного уменьшилась.

Город переполняла всеобщая пятница. Броуновское движение тел энергично повлекло подростка в случайном направлении, от невидящего толчка кого-то торопливого шоколадные купола высыпались из нестойкого кулька во взбитую каблуками грязь. Город вновь навязал свой механический ритм, подросток рвался в какой-то общественный транспорт, судорожно компостировал билет, кто-то настойчиво его материл, и лишь осилив несколько остановок, он вдруг сообразил, что спешить поздно, потому что некуда, и выпал из рычащего автобуса там, где сквозь просвет в девятиэтажках слепо выбрела на широкий проспект обезглавленная церковь. Напротив взгляда оказалась собачка на гнутых ножках, и внутрь подростка с сочувствием посмотрели бесконечно печальные выпуклые глаза. От благодарности за недосягаемое понимание у человека вдруг закружилось, ответно проникая в собаку, сознание, он оперся уже несвоей узкой сутулой спиной на кривизну беспомощных лап, между которыми болталось спавшее и сухое вымя, ощутил утомительную пустоту собачьего желудка и жадно прилипших к его стенкам страдающих от голода глистов. Выжидательное внимание дворняги было не слишком требовательным, она мучительно хотела пищи, но ее удовлетворила бы и скупая ласка. От приниженного ожидания в другом добра человек глухо замучился и попытался отвернуться, чтоб не порождать несбыточного, но взгляд дворняги остался внутри.

Услышав шум подъезжающего автобуса, подросток вернул себя в собачьи глаза и объяснил:

— Там! — Он махнул в покинутую сторону, где пульсировала кондитерская. — На проспекте. Я выронил. Может быть, это получится съесть.

Собака внимательно моргнула, юркнула в автобусные сжимающиеся двери и уехала к проспекту.
Продолжение: Часть III. Глава 19.
Поделиться:
Смотреть всё
Ещё почитать:

Ловить окато

Перейти

Кувшиновские новосёлы

Перейти

Багряный луч

Перейти