Рог Изобилия

Ласковый Лес

© Татьяна Тайганова
Продолжение первой части.
В самом уютном распадке, вблизи от впавшего в спячку окаменевшего озера жил Дом. Его тугое деревянное тело существовало медленно, а мысли вдоль сосновых волокон вызревали подолгу.

Жизнь Дому дал высокий человек, который все делал решительно и громко. Человек пришел сюда издалека, держась за поясницу и оглушительно ругаясь. Он выбрал это место, и Дом впоследствии с ним остался согласен — четыре окна вмещали все от Леса возможное.

Он появился на свет слепым срубом без дверей и окон, без крыши, печи и пола — еще только зародыш дома, но в деревянных его волокнах уже струились первые чувства. Он стоял на территории лесничества и ожидал возможности родиться окончательно.

Громкий Человек выбрал из трех возможных домов его, дружелюбно похлопал по мощному венцу бревен, раскатал на части и привез на место будущей жизни. Там для сруба уже готов был фундамент, слоистый и каменный, устойчивый и неколебимый. Около него дышал костер, люди вокруг него быстро жили, громко разговаривали, пели песни и недолго спали, уходили и возвращались, иногда приближались и трогали теплом мягких ладоней части будущего деревянного тела. Рассыпанный в бревна Дом стал волноваться — вдруг так и не соберут его в целое, он погибнет бревнами, оставшись безглазым и безъязыким в сердце многоречивого Леса, и его, не познавшего смысла и красоты собственного объема, съедят прожорливые рыжие муравьи.

Но в один из дней Люди перестали жить придирчиво друг к другу, принесли веревки и начали ругаться на бревна. Когда ругательств было произведено необходимое количество, он из бревен опять возвратился в сруб и понял, что рано или поздно станет, возможно, и полноценным Домом. Теперь его волновало новое нетерпение — ему хотелось видеть Людей, поющих и ругающихся, их теплые костры, его собственного Человека и Лес, внимательно наблюдавший громкое вторжение. Рядом мерно дышало Озеро, оно, ощущаясь великолепной обильной влагой, большей, чем самая сильная и мокрая гроза, тоже было достойно внимания.

Громкий Человек все понял как надо и подарил Дому четыре окна на четыре стороны света. Два больших сходились рядом в светлый угол, на север смотрело узкое и малое, а за западом наблюдало окно, близкое к земле. Дом увидел своего Человека — тот оказался небольшим существом, растиравшим себе больной позвоночник. Дом удивился, что такая полужидкая Малая Жизнь сумела собрать его мощные грани. Человек удовлетворенно пропел в лес мелодией пилы, которую удерживал рукой, и сказал Дому непонятную фразу:

— Или я, или остеохондроз! В одном теле мы несовместимы! — И пошел сортировать увесистые кирпичи для будущей печи.

Дом понял, что Человек с его помощью намерен изгнать из своего тела что-то мешающее.

Печь получилась жаркая, а с другой стороны в ее горячее тело Человек вживил огромный камин.

Человек жил внутри Дома полгода и что-то царапал на родственных Дому бумажных листах. Осенью он извлек из тайника, где Дом охранял дорогие Человеку вещи, ружье и ушел во встревоженный Лес. Лес, убирая с пути Человека Малые Жизни, вздохнул вокруг Дома: даже самые умелые из людей неисправимы — лучше бы он оставил себе остеохондроз и не купил ружья. Дом промолчал: Человек, родивший его своими усилиями в целое и заселивший собой изнутри, был ему дорог.
Человек уехал сквозь снега на поезде, но через равные промежутки времени он, пропахший незнакомыми огромными домами, возвращался издалека в синие жесткие сумерки, и под его ногами неповторимо пронзительно взвизгивал снег.

Идет, сообщал Лес. Сошел со шпал к Старой Березе. Мнет телом сугробы. Остановился. Говорит, очень громко — рассердил Лося.

Дом волновался: что? какие у него получились слова?

Как всегда, шумел Лес и доносил от Березы отзвуки померкшего прозрачного эха:

— Жива, матуха!

Дом узнавал наконец шаги вблизи и напрягался застуженными бревнами: сейчас он наполнится теплом, и оттают запахи трав, развешенных Человеком по стенам, внутри родится мерцание света, а его Человек, для начала обрадованно поругавшись на Озеро, Лес и прочие пространства, начнет мыслить вслух. Человеку будет казаться, что он говорит сам с собой, но Дом знает, что Человек звучит и для него, и тоже, расширяя бревна от назревшего внутри тепла, будет в ответ потрескивать на деревянном своем языке: я здесь, я сильный, я буду охранять тебя и твой свет, и твой чай столько, сколько захочешь. Человек все шорохи поймет правильно, и поэтому, настояв в чайнике летние запахи, похлопает его по самому беременному бревну и скажет:

— Стоишь, матуха?

Уходя, Человек садился на Старший пень, который называл «майором», а на соседнего «капитана» сажал свой безразмерный рюкзак, выкуривал маленький прирученный дым, и Дом тогда хотел подумать, что они с Человеком, наверное, близкие родственники, просто Человек вместо трубы обходится носом, по долгая мысль не заканчивалась, Человек неохотно поднимался и очень длинно запирал дверь висячим замком. Дом дверью сопротивлялся и тяжелел, но протяжное усилие завершалось всегда с опозданием, Человек успевал раньше и, хлопнув бревно горячей ладонью, наказывал:

— Стой и впредь, матуха!

Лес мягко поглощал пронзительный скрип уходящих шагов, Дом медленно каменел до следующего счастья, всматриваясь в стороны остывающими окнами. На западе вскипали Горы. Жизнь их была еще замедленнее, чем у Дома, и он наблюдал лишь тысячную долю секунды их продолжающегося движения. Общаться с Горами было трудно — слишком долго приходилось ждать, пока войдет в их толщу его неторопливое чувство, а ответное он услышит, наверное, уже когда превратится в дряхлую кучу трухи, перенаселенную рыжими муравьями.

На востоке удобно и лениво позировало миру Озеро, гордившееся бездонным большим прародителем, с которым еще недавно было связано пуповиной протоков. Но пришли двуногие существа, все решавшие поспешно, вспороли край большой воды, и прародитель теперь медленно истекал на сомнительную пользу людям, теряя постепенно своих более мелких детей. Озерный лик напротив Дома был красив и капризен, но с годами они нашли все же общее состояние, в котором можно было слушать друг в друге соседнюю жизнь. Таинственный волглый туман зарождал над Озером ежедневное быстрое Солнце, которое проживало стремительную жизнь и убегало умирать за Горы.

На севере углубился в землю мшисто-влажный распадок, заросший угрюмым кустарником поверх давних скелетов деревьев. На дне распадка пульсировали мощные мышцы родника, прогрызшего себе путь из земли сквозь железнодорожную насыпь. Там, где кусты перерождались в зыбкий покров лабзы, кутавшей мелкие заводи, жил бурый Лось. Когда к Дому слишком долго не приходили люди и Дом начинал стареть от одиночества быстрее положенных сроков, Лось появлялся и стоял неподалеку, мордой к одному из окон. Не приближаясь вплотную, он шумно дышал на расстоянии нескольких шагов, какой-нибудь из сочувственных вздохов все же влетал в форточку и на некоторое время посторонней жизнью поселялся внутри Дома. Дом переставал стареть и тщательно оберегал чужое дыхание.
Вдоль железной дороги сутки несколько раз сотрясали составы, порождая механический гул и дрожь земли, очень волновавшие — Дом на поездах приезжали к нему его люди.

Не его люди приходили с востока. Эти часто совершали над ним насилия, раня дверь или оконные рамы. Как и мысли, боль медленно длилась вдоль бревен, пока не приезжал его Человек и не вправлял вывихи посторонних людей.

Вокруг Дома жил Лес, широкий во все стороны, в котором постоянно от людей и животных что-нибудь происходило. В отличие от Гор, Озера и Дома Лес обладал свойством движения внутри себя — в одних местах умирал, а в других возрождался, чтобы не исчезнуть в долгие пустоши окончательно, заселяя подвижными побегами карьеры и брошенные дороги. Лес долго был бессмертен, но в него пришли люди, и он теперь все силы расходовал на выживание.

В каждых Больших Жизнях существовали Малые. Лось принадлежал Лесу. Щука принадлежала Озеру. Лес принадлежал Горам. Если несвоевременно погибало что-то Малое, то и часть Большого могла отмереть, и случалось, что навсегда.

Дом часто оставался одинок и лишен внутренних жизней. Это оттого, что ты создан людьми, объяснил Лес. У них все иначе, наверное, их создала другая Природа. Правда, одна половина человечества устроена более гармонично — в них случаются внутренние жизни, но это быстро проходит.

Я пуст, пожаловался Дом Звездам и Лесу.

Пустое лишено цели, понял Лес и, чтобы Дом не мучила бесцельная брошенность, заселил в него несколько собственных внутренних жизней — двух влюбленных полевых мышей, способных заселить потомством все возможные дыры и норы, семью мышей летучих — на чердак и деловитую пару стрижей, которым нравятся человеческие строения, — в сумерки крыши. Заполнив, как положено, все свободные пространства шумами и шорохами, Лес ликвидировал в себе пустое место Дома. Насекомые пришли в Дом сами.

Дом слушал мышиные темпераментные выяснения и скандалы, это малое иногда согревало его подвал присутствием, стрижи отличались независимостью, а летучие животные были бесшумны и днем, и ночью. Все малое было занято только собой, и Дом, любя отданное ему Живое, тосковал о собственных людях, которые способны на большее. Но его Человек исчез, посторонние сбивали замок и проникали внутрь, уносили с собой его вещи, он пытался им препятствовать, замедленно сопротивляясь, но жидкая сущность Чужих была поворотливей, и Чужие усилий протеста не замечали. Они вышибали локтями зрачки окон, окна разбрызгивались в траву, и ночами в пронзенную пустоту залетало излишество насекомых и влаги. Дом сырел от тоски и стремительно старел. Однажды ворвавшиеся разрушили его важный орган печи, зато в камине, не догадавшись выдвинуть вьюшку, сотворили пожар. Главный Чужой награбил сетями в Озере уток, разбил их живые головы о каминный край, ощипал, недожарил и бросил. Другой долго пинал тлеющие поленья по полу, оставляя в ожогах досок прикипевшую сажу. Дым коптил и ел стены, а бревнам грозил смертельный огонь. И Дом, видевший гибель утиных Малых Жизней внутри себя там, где раньше было тепло только родное, захотел умереть, от пожара даже и лучше — не останется следов утиной вины перед Лесом. Но он вспомнил ушедший голос, благодарно называвший его матухой и просивший стоять и впредь, и не захотел осиротить пожарищем вернувшегося.

Он выдержал пытки Чужих и долго стоял почерневший от пепла и горя, под крыльцом истлели гниением убитые птицы, Лес начал отпаивать его дождями. В Дом через сорванную дверь пришла осень.
Однажды Лес прошелестел в его печальную дрему: идет человеческое существо из тех, которые способны на Внутреннюю Жизнь. Дом не отреагировал — он верил только тому, кто родил его в целое, верил и медленно забывал.

Существо приблизилось, тронуло вывихнутую дверь, осторожно заглянуло через паутину в глубь кубических недр, увидело ожоги и сняло рюкзак.

Потом последовало энергичное мытье внутри и снаружи, лечение двери и печки, тщательный осмотр и обнюхивание уцелевших веников душицы, смородины и зверобоя, заваривание трав в запахи и целебную влагу прямо в тазу, потом удивленный Дом почувствовал, как его дополнительно моют этим человеческим чаем, пришлось впитать обильный чай прямо в пол — травы оживили сосновую кожу досок; потом существо закопало утиные скелеты под крушину, проинспектировало чердак и подвал и осталось жить здесь до утра, заколотив окна временными предметами.

К утру в Доме ожило доверие к человечеству, а существо, сосредоточенно о чем-то всю ночь думавшее, одновременно с Солнцем, поднявшимся из туманной влаги, замерло на Старшем пне чутко и неподвижно, как замирали Жизни, принадлежавшие Лесу. Оно оставалось внутри недолгое время, потом ушло по общей тропе людей и лесных животных к железнодорожной насыпи, и Дом вторично осиротел.
Но человеческое существо возвращалось снова и снова, оно нашло в подвале огромный рюкзак с двумя огнестрельными дырками и приносило в нем всякие вещи для украшения души Дома. Вдоль окон заструились до пола шторы, а чтоб остудить посторонний соблазн, существо однажды привело других двуногих, которые помогли навесить огромные витые решетки на окна. Дом понял, что его защищают от будущих нападений со стороны приходящего человечества, и приручился. Он снова стал необходимым Малой внутренней Жизни, он обрел в свой объем цель, о которой надлежало заботиться.

Существо, попадая внутрь, приносило тепло, свет и порядок, после чего надолго исчезало в Лесу. Дом, сразу начинавший тосковать, надоедал Лесу просьбами сообщить, где теперь его внутренняя Малая Жизнь и что делает. Лес доносил шорохами: чистит Родник, тушит маленький пожар на Мысе. Сидит перед волнушками, не срывая. Собирает мяту. 3аблудилась и от удовольствия веселится. Смотрит на Лося, а Лось смотрит на нее. Обессилила от изобилия брусники. Возвращается по железной дороге.

Возвращается, чувствовал Дом и успокаивался.

Иногда она пугалась черных непроглядных ночей и плакала в подушку, прижимаясь к горячей кирпичной стене печи. Тогда Дом выпускал из подвала мышат, чтобы играли прямо перед топчаном, где затих Человек. Мышата носились с оглушительным, как им казалось, визгом, нападали друг на друга и вертикально взбегали по стенам на подоконники. Человек привязался к мышам и специально для их ночных диверсий по мискам оставлял что-нибудь из нелесного питания. Особенно мышам нравился зеленый консервированный горошек.
Однажды существо прибыло со стороны берега.

Кажется, это твоё, лениво всплеснуло весть Озеро. Твое является в лодке, которая принадлежала мне на другом берегу, а теперь будет принадлежать на этом.

Лодку Дом видел только тогда, когда существо уплывало на ней на Каменный Мыс, нагрузившись грязным и даже вполне свежим бельем, — существо любило воду и придумывало в ней для себя занятия. Оно раздевалось и становилось на подводный карниз и, замочив белье в холодной воде Озера, выбирало из кучи какой-нибудь цветастый лоскут и раскладывало по поверхности воды, внимательно наблюдая, как ткань меняет оттенки и роняет в глубь Озера свои углы и кисти. Белое в воде трагически светилось и уходило вниз оброненными с неба крыльями. Черное притворялось опасным и, позволив о себе забыть, неожиданно охватывало человеческую ступню. Существо беззвучно смеялось.

Когда игра цвета завершалась в закат и сопутствующая стирка кончалась, существо собирало кривые сосновые сучья и возводило из них костер. Он стремительно развивался из жадного зародыша в ветвистое пламя и грел существу спину, на которую с готовностью пикировали стада комаров.

На землю опадали цветные тени заката. Небо, проиграв теплую гамму, синело вглубь и проявляло звезды. Всходил из-за Леса полуприкрытый волчий глаз Луны. На камнях боролись с комарами двое живых — человек и костер. Потом женщина, стащив с себя лишние тряпочки, уходила в воду. Водяные сумерки раздвигались, упруго уступая теплому телу, женщина плыла по лунному свечению тихо и без плеска, продвигаясь вдоль Озера на его середину.

Со дна Озера поднималась Щука, праматерь всех его щук, старая и бронированная, в бледных шрамах, утомленная бесконечной прохладной жизнью. Недавним летом на Щуку наткнулся самодеятельный подводник и с перепугу выстрелил из подводного ружья, трезубец ударил в свинцовый бок, Щука меланхолично отпрянула по водорослям, из нее ярко брызнула чешуя, отогнув трезубцу одно острие.

Женщина начинала из вод Озера произносить магические слова стихов, Щука поднималась со дна под человеческое тело и, внимательно шевеля стальными жабрами, слушала ритмические звуки. Слова ей нравились, но они кончались, а женщина разворачивала свое постороннее воде тело обратно, к ритму костра и, подпугивая себя веселым азартом ночной паники, стремительно выскакивала на берег. Щука, безмолвно проводив до чужой сухой родины, разворачивалась в глубь ночи, а на следующий день, услышав колокольное волнение очередной стирки и вкус разбавленного мыла, снова приближалась и темной торпедой застывала в камышах в ожидании.

Потом женщина гребла к Дому, гордясь обновленным телом, полноценным и легким, вода шуршала под килем и приближала безмолвие берега. Потом в камышах завывали озверевшие комары, ночные деревья выдыхали и дневной жар в лицо, а высоченные травы гремели семенами и стегали ледяной росой. Звонкая чернота пахла Лесом, а посреди тьмы ожидал сухой натопленный Дом, мистический чай и долгая, удобная для размножения мыслей ночь.

Когда в мир возвращался свет, Дом, чувствуя желания своей Малой Жизни, наполнялся ее воображаемыми детьми и звуками реальной работы: творилась радость бытия, чистота и обед, росла возле Дома умелая поленница, а печь глотала свежий сушняк. Иногда Дом разбухал от запаха придуманного женщиной Хлеба. Она ждала могущества чьего-то присутствия, оно не являлось, тогда из женщины рождались на свет стихи, длинные и звучные, а после этого она плакала.

Ночью Дом успокаивал ее снами, которые придумывал сам, сны получались теплые и волокнистые, в них много было шорохов Леса, листвы и продольного струения смолы. Женщина увозила сны в Город, их там ненадолго хватало, и Дом надеялся, что, когда они кончатся, принадлежащая ему Малая Жизнь вернется обратно.
На автостанции он был в одиннадцать, без ватника, зато в достаточно интеллигентной и вполне уютной «аляске», которую конфисковал у приятеля под залог всех своих импортных кистей и трехметрового рулона грунтованного холста. Приятель сначала извлек с балкона искомую спецодежду, но она оказалась засиженной обильными голубями и нещадно пережевана трактором. Он признал в ней то одеяние, в котором приятель бывшим сентябрем прокуривал картофельное поле, и упаковать туда себя не решился, хотя приятель с видимым удовольствием уговаривал, утверждая, что голубиные излишки ему весьма к лицу.

Он тоскливо фланировал вдоль вокзального, обильного мухами и черствым печеньем буфета, и смутно надеялся, что девица за ночь передумает как-нибудь сама и не явится и тем оставит ему повод для превосходства. Но к полудню он вдруг понял, что с предстоящими наверняка обременительными неожиданностями уже вполне смирился, и более того — с шести часов утра в нем пульсирует слабая жажда иного, чем он себе из предоставленных ему возможностей всегда выбирал. Это малое внутри разрослось к назначенному сроку из дистрофичного в нетерпеливое.

Прочие лица казались пусты и лишены всяких внутренних мук. Себя он понимал чужим в их состоятельной конкретно уезжающей массе. Ровно в двенадцать ожидающие лица вдруг изменились затяжным недоумением. Они напряглись во входную точку, и он развернулся туда же.

Заняв обильным рюкзаком вход в зал ожидания, монументально встала стеганая фигура, завершившаяся вверху драным малахаем. Внутри малахая оказалось знакомое лицо, насмешливо-поисковый взгляд пересчитал видимые головы. Зал медленно замирал, взращивая уверенность, что из-за монумента сейчас хлынет остальная фуфаечная рать и ликвидирует лучшее из их чемоданов или — в лучшем случае — призовет на какой-нибудь неожиданный трудовой фронт.

— Амнистия... — прошелестело в зале уважительно.

Краснея в стремительной панике, он попытался уменьшиться в размерах: господи, и с этой немыслимой и простеганной он должен ехать в одном автобусе? Он готов был незаметно сбежать, но девица пригвоздила его взглядом раньше, очень довольно усмехнулась и поплыла через взгляды наперерез. Поздно. Он смирился и углубился в алясочный капюшон, чтобы никто не понял его трусливого лица.

Она приблизилась, оставив зал в заинтригованном нетерпении, охнула рюкзаком о цемент, из его кармана туго, но не без изящества возник обмотанный тряпкой топорик.

Сняла огромную рукавицу и пощупала поверхность его «аляски»:

— Мне жаль вашу нежную вещь, — изрекла она, не понижая голоса. — Мы направляемся в лес, где придется, возможно, носить, рубить, колоть и чинить. Боюсь, что подобной нагрузки ваша клондайкская шкурка не выдержит.

— Это не моя, — попытался торопливо оправдаться он, ощутив тревогу за шкурку — ее надлежало в целости обменять на индийские кисти. — С ватниками, понимаете, сложность. Гражданский дефицит.

— Вам следовало обратиться к Армаде Петровне — у нее множество предметов, подходящих для внутрилесного использования. Ладно, не переживайте, как-нибудь в этом до леса доедете. Вперед!
В её голосе уже не было прежнего холодка, и он почувствовал возвращающееся к себе уважение. Видимо, достойно уже то, что он сюда явился вообще. Да еще раньше. И даже передвигается через зал рядом с костюмом беглого из зоны. В конце концов, он тоже имеет право на художественные вывихи. Может быть, он мыслит нестандартно.

И он очень осторожно начал из окопа капюшона освобождать лицо. Рядом, как показалось, ехидно фыркнули, он взглянул, но девица сосредоточенно волокла локтем рюкзак. Он вдруг взбодрился — тянет, как мешок со свинцом. Можно подумать. Вид делает, сама же пообещала только майонез и чеснок.

— Дайте-ка сюда! — снизошел он на широкий жест. Оттого, наверное, что чувствовал на спине множественное участие.

Лихо ухватил за лямки и осел в неожиданном сверхусилии.

— Что у вас здесь? — обиделся он.

— Топор, фомка, гвозди, гаражный замок и прочие инструменты, — охотно объяснила выпрямившаяся девица. — Возможно, нам придется взламывать дверь.

Предположение соответствовало ее виду.
Они угнездились на заднем сиденье кубастенького автобуса, вонючего даже изнутри; средство передвижения рычало, чихало, кашляло, набитое до упора, и тем не менее по тюкам и чемоданам вдвинулась дополнительная порция людей с постороннего отмененного рейса, и наполненный до верхних поручней автобус вразвалку двинулся в неведомое.

Он пробовал отстоять от чужой сумки свои колени, а девица, уплотнив автобусное человечество, сползла с сидения, освободив сумке и троим малолетним существам жизненное пространство, стащила с себя малахай, расположилась на объеме рюкзака и спокойно задремала под внутриутробную автобусную жизнь. Он теперь опасался подавать неправильные признаки жизни и жил в испуганном смирении.

Они ехали бесконечно. Начались горы в щетине лесов, и кубастенькое средство передвижения завихлялось по поворотам. Его подбрасывало к потолку, он, подшибая чьи-то локти и колени, взлетал и слепо оборонялся от крыши, а обратно приземлялся внутренними углами на всякие внешние, на сумку и малолеток. Какой-то бездонный ухаб извлек из автобуса всеобщий нечаянный вскрик, девица всклокоченно проснулась, зашагала через детские головы и взрослые тюки, добралась до шофера, весело с ним поздоровалась и попросила остановиться.

Ему пришлось следом нести рюкзак на вытянутых руках, рюкзак извлек его в дверь и швырнул в наружный неожиданный холод, и он даже не успел увериться, что не снес никому головы.

Девица махнула автобусу, тот ответно гуднул им, оставшимся посреди леса.

Хлынул поток круговой тишины. Потом из нее проявился слабый шум — лес баюкал свои вершины. Когда иссякли за поворотом остаточные блики фар, грянули сумерки и тревога. Он нервно задвигался, хрустя «аляской», приподнял на плечи рюкзак и поинтересовался:

— А дальше что?

— Дорога, понятно, — выпала девица из восторженного транса.

Только сейчас он заметил кривую линию шпал и железнодорожный переезд.

Девица вломилась в сопутствующий шлагбауму домик, задвинула за собой и его и плотно укрепила в проеме дверь, покрытую инеем. В домике сидел мужичок, ветхий и с немыслимо голубыми глазами.

— Нюра! — очень обрадовался мужичок. — Никак, к дому?

Нюрка кивнула и поинтересовалась:

— Воды принести?

— Да не, я загодя, вон — полное, хлебай, если хочешь. И друга угости. Впервые, что ль, что оглушенный такой?

— Дядь Леш, а вы ему про волков — живо прояснеет, — посоветовала Нюрка, загребая кружкой нечто на вид стылое и с ледяным крошевом поверху.

— А че, можно и про волков, — охотно согласился голубоглазый. — Давеча у Афони козу задрали, из хулиганства — это, значит, раз. Косулю намедни сожрали до скелета — значит, два. Бабку Фаину напугали — на мужика своего двое суток бочки катила, так окружили, когда она по нужде закрылась, и попели малость — это уже три. Вшестером ходят, семья. Волчица у них за главного, остальные, надо быть, еще щеночки.

— Ну уж! — осторожно не поверил оглушенный. — Так уж и волки!

— Может, и не волки, — охотно согласился дядь Леша, — может, из зоны беглые, две-то души сгубил же кто-то.

— Дядь Леш, а вы ему про щеночков! — развеселилась Нюрка.

— Можно и про щеночков, — согласно наладился голубоглазый и моргнул незнакомому крайне доброжелательно.

Нюрка кружку опорожнила и теперь хищно хрустела льдинками. Сама волчица, подумалось вдруг пришлому человеку. Тоже мне, пугает. Какие волки, когда везде давно одно человечество!

— Пошел, значит, рыбачить, на твоем, Нюр, заливчике, — обстоятельно начал голубоглазый. — Сижу, посреди лунка. Ну, отвлекся по нужде. Сосредоточился — знаешь, как оно на свежем воздухе — приятно так холодит, и покой вокруг, и бело, и чисто. Вижу, три собаки из камышей льдину гонят. Играют, ничего не слышат, хоть бери их за ухо. Поперек снега, с подскоком — загляденье. Я и понял — щенки. А тут мамаша из камышей, а я ж вдаль незорок, так она поближе, чтоб я, значит, рассмотрел в деталях. Елки-моталки, вижу — волчья матерь! Тут, понимаешь, у меня вся нужда со свистом, через голое место до лба ознобом продрало, аж обморозило сзади с перепугу. Так она вокруг меня полчаса ходила, зараза, знала, что не пошевелюсь, чтоб не пропасть. А потом увела своих собачат, я с хрустом поднялся, штаны на место, и так, углом, до переезда. Через то место все остальное такой ревматюк хватил, что вторично жениться решил, чтоб не помереть.

— А говорил — шестеро! — разочаровалась Нюрка.

— Шестеро, шестеро! Наследили вокруг твоей крепости — видать, в окна заглядывали!

— Годится! — обрадовалась чему-то эта ненормальная. — Ну, двинули?

Он с тоской извлек из тепла и света отсиженное в автобусе тело. Нюрка обошла шлагбаумный домик, с хрустом поскребла в сугробе и вытянула две пары лыж. Палок оказалось три — одну она взяла себе, две протянула ему. Вышел, согнувшись, голубоглазый, ласково пропел:

— Нюр, опять ты человеку голову морочишь! Чего на ногах лишнее волочить? По железке снегоочиститель только прошел — любо-дорого!

— Так задумано, дядь Леш!

И лихо сиганула в широченный распадок.
Хотел бы он знать, что у нее задумано.

Нюрка двигалась, скрежеща настом, а ему казалось, что скрипит от мороза её видавшая виды фуфайка. Он постыдно шевелился следом, чувствуя, как смиряется душа и движется стволами назад лес, пропитываясь медленными сумерками. Следовало отстать, чтоб не маячила навязчивая фуфайка. Раз уж не положено ему, как мужчине, вперед, то пусть хоть не мешает оставаться самостоятельным сзади.

Лес подступил вплотную, фуфайка исчезла за поворот, прочертив за собой тяжелую лыжню, и он остался наедине с хрустом собственных шагов, примороженным дыханием и удобно затихшим самолюбием.

Хотел бы он знать, что за двери предстоит взламывать. Впрочем, ее тут, кажется, знают и к странностям, похоже, привыкли. Ах да, еще волки. Враки. Здесь сквозное железнодорожное место — дед придумал, чтобы впечатлить. Но придуманное спину все же съежило и аукнулось в лесу неведомым близким звуком. Он прирос к лыжне. Лес сгустил светящиеся березовые стволы, где-то в поднебесье шевелились продуваемые вершины, а у корней оглушала тишина. Снег излучал сквозь сумерки. От внечеловеческого бытия стало внутри глухо и жутко.

Лес, вдруг понял он. Движется ночь и трескучий холод. И, напугавшись грянувшего безмолвия больше, чем гипотетических волков, рванул по лыжне, оглушительно звуча собою и продираясь сквозь густой прозрачный мороз. Он оставлял лыжный скрежет позади, и мнилось, что это чужой чей-то грохот, настигающий его за ноги и опасный жизни. А вдруг лыжня сейчас оборвется, похолодел он. Вдруг я здесь сам по себе, а девица исчезнет неслышно и в неизвестном направлении?

Он оглянулся — его неумелые судорожные полосы уходили в недавнее прошлое, в уже несуществующую будку за шлагбаумом и в голубоглазого деда. Все стало неправдоподобным, и наименее реальным вдруг показался он себе сам.

Он громко заголосил вариацию из школьных безликих походов: мы идем, нас ведут, нам не хочется... на мотив «Прощания славянки». Собственное взбодрение оглушило его и показалось вдруг бесстыдным. Лес не ответил даже эхом. Голос сократился внутрь человека и умер. Молчать стало разумней.

Он скрежетал лыжными усилиями, рюкзак тяжело пинал в плечи, дыхание отделилось в постороннее свойство. Догоняя лыжню, он торопливо старался ни о чем конкретном не мыслить, чтоб не напугать себя до дезертирства, и неожиданно бесконечный след сократился в девицу, стоявшую к его нарастающему страху спиной. Перед ней вздохнуло, слабо темнея окраинным дальним лесом, ровное и сияющее, как праздничный стол, пространство. Он ошалело вмерз в лыжню — нечто подобное уже было с ним когда-то, такое же ровное и белое, пульсирующее холодом, и сзади торопилось снежное звучание шагов, и он был заброшен сюда навечно и обречен на одиночество.

Нюрка дождалась его конкретного присутствия, отторглась от вросшего рюкзака и размашисто заскользила через не тронутую ничьим бытием белизну. Он не захотел довольствоваться оставленным ему следом, догнал ее и стал чертить в этих сумерках собственный путь. Идти рядом оказалось труднее, чем позади, но зато можно было представить, что ты — первый и единственный, и поэтому важен. Нюрка из своего молчаливого полета не повернулась.

Он махал палками, не чувствуя тела, темная полоса незримо приближалась. Там жила какая-то цель.

Он ни о чем не думал, чтобы не мешать телу, постигавшему движение, и берег вокруг замороженного озера возник неожиданно и вызвал досаду. Нюрка опять оказалась почему-то впереди, навзничь на береговом сносе — лежала, раскинув фуфаечные руки, лицом к небу. Он попытался что-то произнести и ощутил свою пересохшую глотку, страх порушить над собой черный мир неба перекрыл ему голос, и он рухнул в удобный снег рядом. На лицо, истаивая ласковым холодом, посыпались с неба сухие снежинки.

Он дремотно и по частям уточнял свое незнакомо жаркое тело, но тело бесцеремонно встряхнули, выдернули из сугроба, всучили поверх рюкзак, а в руки — палки и продвинули за собой.

С трудом одолев десятиметровый подъем, он оказался внутри леса, звенящего сквозь снега навстречу. Возрос огромный черный дом с конической крышей. На крыше, готовые сдвинуться вниз от любого неожиданного, зависли в напряжении сугробы. Потом дом оброс постепенно огромными углами фундамента, крыльцом, а на крыльце пнями. Все придвигалось в угрожающем безмолвии, и он пропустил Нюрку вперед.

На крыльце Нюрка извлекла его из-под рюкзака — тело приподняла взлетная волна схлынувшей тяжести. Сопротивляясь возможному полету, он осел на громоздкий пень и достал сигареты. Нюрка сидела к нему спиной и внимала заснеженной глухой тишине. Свет спички высветил в доме косой черный провал.

— Инструмент нам не понадобится, — мрачно произнесла Нюрка в тишину, завозилась в рюкзаке, извлекла фонарик и двинулась в злую темноту.

Он поджался — сдурела! Там может быть невесть что, вплоть до замороженного трупа. Но из дома только выругались, и это призвало его к действию.

Он осторожно проник следом. В лицо ударил густой сосновый дух с примесью давнего тлена. Фонарь освещал пространство снизу и глухо, Нюрка сидела на корточках и заглядывала в печь.

Огромные черные углы. Бревна, над топчаном частично прикрытые чем-то лоскутным. Призраки посуды вдоль стен. Провальное окно. И еще провал, сбоку, в соседнее помещение, наполненное мраком, который хоть режь ножом.

Нежилая жуть, подумал он. Зачем она сюда? Здесь даже холодней, чем снаружи, тут и до утра не доживешь.

— Ничего, — ответили ему. — Это от недостатка фантазии. Когда в печи появится огонь, вы посмотрите на все нормально. В комнату пока не суйтесь.

Он и не собирался. Этот мрак сожрет бесшумно. Ни черта не боится, ведьма.

Нюрка выпрямилась с фонарным светом в руке, поселив на стену свою громоздкую тень.

Ну и видок, однако, подумал он, начиная стремительно мерзнуть. Печь бы растопила, что ли.

Нюрка с грохотом сдвинула рюкзак с прохода и потребовала:

— Ну?

— Что? — не понял он.

— Вы хотите тепла? Тогда вперед. Нет, лыжи оставьте. И свою шкурку тоже. — Она протянула из рюкзака свитер, напоминавший драный вековечный носок.

Он нырнул из «аляски» в носок, высекая зубами искры.
Интересно, думал он, бередя коленями снег, стремительно обессилевая и испаряясь сквозь чужой свитер. Есть ли вокруг дома следы? Волчьи? Врал дед или не врал? И если не врал, то удобно ли отбиваться от хищников по пояс в снегу?

Она приволокла его в березовую чащу, кратко бросила: здесь! Подплыла по сугробам к здоровенному стволу и без усилия уронила его вниз. Силой девка не обижена, но чтоб настолько? Он выбрал подходящий стволик и поднажал. Ему упруго сопротивлялись. Он настаивал — если уж она может, то он просто обязан.

Сзади хихикнули.

— В чем дело? — обозлился он. — Вас что, ваше могущество не утомляет?

— Армада Петровна получила бы массу удовольствия от вашей безнадежной борьбы и выиграла бы спортпрогноз. Впрочем, если вы так же усердно будете драться с чем положено, то нам к утру субтропики обеспечены.

Он юмора не понял.

— Сюда, позвала Нюрка и нажала его ладонью на соседнее дерево. Дерево легко, будто ожидало, качнулось, вильнуло верхушкой, перечертило бледной молнией небо и медленно опало на снег.

В раж он вошел быстро. Роща в этом распадке частично иссохла, стволы безвольно вывихивались из почвы, рассыпаясь вдоль падения на аккуратные чурки. Результаты труда нарастали непропорционально усилиям, стволы подкашивались с ленивой грацией, валить было приятно. Через десяток нетрудных минут он ощутил себя властью и только — хоп! хоп! — дергал, опустошая вокруг своего присутствия березовый частокол.

Он усердно трудился и взмок от власти и готов был прорежать уральские леса до горизонта, и опять услышал где-то вне сферы своего влияния тихий смех. Нюрка смотрела в его лицо слишком внимательно и тихо веселилась. Он обрел под собой реальные перемерзшие колени, понял, что развлекаются над его сомнительной всесильностью, и отрезвел.

— Ничего, взбодрила Нюрка. — Со мной тоже было похожее. Это от наивности.

— Все равно приятно, — сознался он.

— Да? Прекрасно. Но лучше уничтожать столько, сколько нужно для потребления. Так что — прошу! — Она широко указала на поваленные мощности и, прихватив себе увесистое посильное, вспарывая снег, поволокла под мышками к дому.

Он оценил ее ехидство, когда удалился в четвертую ходку за опрокинутым изобилием. Сушины выворачивали ключицы и тормозили, впустую пережевывая снег человеческим подсобным телом.

Когда он, наконец, сложил ампутированные тяжелой дорогой хлысты вдоль пяти крыльцовых пней, в доме уже мерцали свечи и струилось прибавлявшееся тепло.

Его лихорадило от наработанного внутреннего жара, оставшиеся на совести чурки он захоронил под обильным снегом и теперь чувствовал себя беглецом с каторги, которому по пути подвернулось жилье, вполне, возможно, мирное, но не внушавшее излишнего доверия. Он решился и шагнул внутрь мерцания одомашенных сумерек, но его встретили в сенях и всучили лопату.

Он опять удивился:

— Это что?

— Лопата. Штыковая.

— А, простите, зачем?

— Лопатами обычно копают. Удалитесь метров на двадцать вниз и соорудите яму.

Он считал себя уставшим и хотел заявить о праве на отдых, но пришлось, сдержав возмущение, попытаться выполнить. Снег раскопался без усилий, но в земле лопата затормозила, и он решил, что дополнительного углубления в недра от него требовать не станут. Он присел в снег и с двойным основанием позволил себе перекур.
Снег с неба пересы́пался на землю и освободил звезды. Звезды зависли лохматые и пpонзительно острые, и оказалось их немыслимое количество, от которого закружилась голова. Он попытался в этом обилии определить хоть пару знакомых созвездий, и в итоге убедился, что находится под совершенно незнакомой галактикой и вообще на чужой планете. Над Городом таких звезд не было, он помнил точно. Отлучившись от тела, он блуждал по небу, открывая все новые звездные массы, медленно осознавал их астрономическое количество и непостижимость, испугался перенаселенного Млечного Пути и ощутил легкую дурноту. Невозможное излишество миров множилось вглубь и вширь, и уже́, неторопливо роясь, перемещалось поперек неба в поисках малозаполненных пространств. Куда их, к черту, столько! — возмутился он. А где тут я?..

Он панически вскинулся из положения лежа в более независимое, нарастание Млечного Пути в лавинный грохот прекратилось, и дом со свечами, растаявший после вторжения Вселенной в ничто, обнадеживающе вернулся на прежнюю незнакомую, но все же ощутимую планету. Вокруг незнакомо и холодно шумело, обитали неведомые духи и даже, возможно, волки, а сверху, из засасывающей бездны лохматились сквозь мороз прямо в зрачки чужие светила.

Куда заволокла, ведьма! — восхитился он и зажмурился.

С закрытыми глазами, слегка покачиваясь, отлепился от пригревшегося под ним сугроба. Из трубы потянуло дымом, сбоку выросла Нюрка, несшая наперерез совок со странной, замерзшей кренделем кучей.

— Это все, на что вы способны? — удивилась Нюрка яме.

Он ошалело всматривался в крендель, приблизительно узнавая в нем предмет деятельности чьего-то кишечника. Предмет, частично оттаявший, сгустил аромат цивилизации в конкретный канализационный. Он попятился от совка. Нюрка фыркнула и уложила предмет в яму. Он попятился от Нюрки.

Она высокомерно проследовала обратно и через минуту возникла с новой порцией цивилизации.

Слишком объемно даже для этой осины, решил он и, покинув звездный пост у ямы, осторожно приблизился к дому.

На кухне трещала, копя жар, печь. Предметы частично отделились от стен и слились в незнакомый спартанско-деревянный уют. В принципе здесь было вполне по-клондайкски. Он продвинулся в недавний провальный проем, теперь частично освещенный.

Нюрка стояла на четвереньках и скребла середину огромного помещения. В нескольких симметричных местах ее ожидали оставшиеся крендели. Она выпрямилась, и ему пришлось увидеть на ней злое лицо.

— Ну? Вы желаете мне помочь?

Он попытался было вернуться в кухню. Или даже под звезды.

— Наполните ведро снегом и поставьте на печь, — приказала она и, оторвав от пола оставшееся, понесла прочь мимо его оскорбленного присутствия.

Потом она заваривала травы и отмывала пол, а он, чувствуя за собой смутную вину за человечество, наблюдал, как нижний зимний холод ошпаривает ей руки вместе с горячей травяной заваркой. Нюрка зло драила и ворчала про братьев по разуму, которым недостаточно уничтожить полпланеты, а нужно еще и поверх по-обезьяньи утвердиться.

У него смутно всплывало что-то из юности полузабытое и, кажется, малоприятное, неприятного было достаточно, и он не позволил давнему до конца проявиться. Нюрка сидела снаружи на пне и долго остывала. Он, чтобы не заслали в очередной труд, потрошил рюкзак от съедобного содержимого.

Полузабытое все-таки вынырнуло.
Он мечтал как-нибудь нечаянно оказаться лидером, поэтому окончил первый курс худучилища вполне прилично и по праву сильнейшего был в числе прочих сильнейших отправлен на практику в Псков. Им терпеливо объясняли: церкви, кремль, крепостные валы, сторожевые башни. Одиннадцатый век, Изборск и Печоры. Натура, натура и еще раз натура. Богатейшие возможности и живая история.

Натура быстро приелась, ХI век осточертел, околачивались около этюдников всякие пришлые толпы, история оказалась блеклой и неподвижной, по улицам хлестал мусор — стоило год вкалывать! Пре́поды от Руси икали, им что-то чудилось то из сфер, то из-под земли, они обсуждали свои внутренние нервы вслух и пили бледный псковский квас. Только тот, который был убежден, что главное всегда на втором плане, с рассвета до рассвета глотал русскую пыль.

Им все надоело через три дня.

Бойкий товарищ соблазнил подняться на какую-нибудь натуру. Вблизи подвернулась сторожевая башня — тридцать метров серого камня и что-то вроде деревянной черной беседки наверху. Вблизи сооружение оказалось круто и огромно. Они сунулись внутрь и обнаружили три яруса сгнивших лесов без лестниц.

Полезли путем захватчиков — снаружи. Лидирующий приятель владел навыками примитивного скалолазанья, иначе они, конечно, до сторожевого поста не добрались бы. Пленэр превратился в увлекательное приключение, оснащенное риском для жизни.

Он надрывался вслед за приятелем, мечтая о чем-нибудь сверхъестественном, что автоматически переведет его в лидерский ранг.

Осваивали вертикали камней часа полтора, изрядно взмокли и выдохлись, но проникли наконец через бойницу внутрь истории — там оказался сумрак, глубь конического колодца и все те же никому не нужные леса. Из колодца пахло разрушенной в прах вечностью. История была снаружи частично побелена, а внутри зияла сгнившей, обрушившейся пустотой. Он удивился: зачем рисовать стены, которые ничего не содержат, кроме мусорного воздуха? Ему почудилась тогда близкая ложь, спрятавшаяся то ли внутри, то ли снаружи, а потом возникло презренье: вранье! что могло понадобиться захватчикам в этом нищем запустении!

Еще там летали вороны с гулкими крыльями, и это осталось единственным, похожим на историю. Из-под крыльев вырывался воздух, пахший отсыревшими птицами, вороны оглушительно предвещали неприятности.

Они полезли вверх изнутри колодезных глубин по скользкому перегнившему настилу. Видимо, когда-то здесь предполагалась реконструкция истории. Камень кончился, и надвинулось черное, оплаканное столетними дождями дерево, оно показалось обгоревшим. Они влезли в вышку.

Вид был ничего себе — по вогнутой планете ползли плоские холмы. Мир виден был насквозь.

Предки не дураки, решил приятель и понял, что следует здесь отметиться.

Оказалось, что ножик утерян в вертикальной дороге. Он, мечтая утвердиться первым, выворачивал карманы в лихорадочном поиске, а соперник, понаблюдав за его торопливым шуршанием, стащил с себя джинсы и выложил на черные доски свое содержимое. Оторопев от чужой неожиданной нутряной вони, он замер в бесполезной растерянности. Проползла ленивая мысль, что эту изможденную мусором башню следует защитить, но защита требовала действий, и он таращился на того, с кем спортивно одолевал стены, а тот впал в длительный натужный хохот. И он тоже неуверенно гоготнул, чувствуя в себе из-под лопаток сопротивление, и вдруг услышал:

— Чего ржёшь, шестёрка?..

В конце концов насильственное пичканье историей закончилось, и все благополучно и безнаказанно вернулись домой. Дома он сумел моментально все излишнее забыть.

А теперь вдруг оказалось, что кто-то не только осуществляет защиту от сортирных поруганий, а даже добровольно делает куда менее очевидное и благородное — вручную поругания убирает. И вдруг показалось, что тогда, не отстояв пустую башню, он дал начало эху потерь и незримых разрушений, докатившихся до этого дома. Чувство вины оказалось ему очень странно, вдруг обезоружило и даже заставило забыть свою полезность искусству. Нужно как-то подбодрить, решил он, но не придумал, как именно, и ждал, когда в нем изобретется что-нибудь остроумное.

Нюрка тем временем поднялась, вернулась в комнату, выволокла на кухню греться ледяные матрацы, и из одного выпал неосторожно забытый транзистор. Он было обрадовался — отлично, сейчас нашарит «Маяк» и успокоит энергичную Нюрку новостями или, если повезет, рок-н-роллом. Он протянул руку, но Нюрка, оглянувшаяся на незнакомый бряк, опередила, ухватила транзистор и выскочила в лес.

Интересно, решил он, и вышел следом.

Она дошла до ямы, захоронившей излишки бытия, и швырнула туда дополнительный предмет. Потом засыпала могилу цивилизации снежным прахом и вернулась, как ему показалось, вполне просветленная.
Вывихнутая, решил он, но копаться в чужих излишках не захотел. И решил заняться приготовлением морозной пищи.

Но Нюрка не позволила ему расслабиться, нагрузила освобожденным от талой воды ведром, ухватила топорик, сунула в ведро еще один дополнительный свирепо разбойничьих размеров и двинула к озеру. Фонарик, вспомнил он, как же без фонарика? Но побоялся отстать в темноту. Оказалось, без фонарика в лесу светлее.

Он съехал на спине, растеряв доверенные предметы, к заснеженному озеру и обрадовался ему, как знакомому лицу. Вокруг дышал мороз, явно смещая уральскую параллель к северу, куда-нибудь к Аляске. Сейчас она предложит ему мыть золото.

Нюрка сбросила фуфайку, осталась в чем-то немыслимом грубовязаном, кажется, в знакомой хламиде, и поинтересовалась:

— Вы, надо полагать, втайне воображаете себя старателем? Вот, — она протянула ему большой топор, он непонимающе взялся за предмет. — Старайтесь. Этим проще — здесь только сила. А мыслить буду я, вот таким маленьким. — И взмахнула своим томагавком.

— А во имя чего, собственно, я должен стараться? — Его, похоже, опять насильно утруждали. Ему уже добровольно верилось, что он приехал сюда дышать целебными звездами и вникать в бытие неосвоенной природы самостоятельно, и даже сам выбрал себе ночной безлюдный лес. Если эта девица будет рядом, разумеется.

— Да бросьте вы изображать из себя произведение искусства! Должен же в вас сохраниться рудимент мужчины.

Одинаково невыносима в любой обстановке. Он выпрямился, медленно свирепея, и вдруг ощутил в руке полезную тяжесть. Ей-богу, мелькнуло в голове, ее убьют когда-нибудь и будут правы.

Нюрка громко заржала:

— Прекрасно! Рудимент в наличии — тюкайте!

— Куда тюкать?

— Вниз. Под ноги. Уточняю — под! Мы с вами добываем питьевую воду. Вода из проруби — нечто пронзительное. Прохватывает до десятого колена предков.

Он прицельно тюкнул. Нюркин топорик тут же отколол солидную льдину. Через несколько ударов он уловил систему: он делает удар с силой, а она — тюк-тюк — слева-справа, устремляясь в глубь трещин, и в целом получается вполне колоритно. Пешню бы, пожелал он равнодушно и чуть не отпустил топор от прекратившегося сопротивления. Из дыры пополз черный мрак, слегка напугавший неживой энергией, Нюрка присела рядом, вытащила из-за спины ковшик, гребнула черное, звякнув многими осколками, и протянула ему.

— Ну! Продирайтесь, хотя бы до прадедов!

Он неуверенно взял, ковш тут же охотно примерз сначала к ладони, потом к губам, и от страха отодрать впившееся сразу пришлось глотнуть; ему показалось нечто со звездными бликами из верхней бездны, густым придонным мраком застывшее вдоль пищевода и обморозившее желудок. Меньше всего этот напиток зимних недр походил на воду — он обжигал, переворачивал, прояснял и горчил. Для уточнения он глотнул вторично и остался невредим. Он вернул сатанинский ковш Нюрке, та из него лихо хлебнула, оглушительно захрустела льдом и стала переливать из проруби в ведро.
— А горчит почему? — поинтересовался он, скроив недовольство.

— Глохнет подо льдом, — объяснила Нюрка, блаженно что-то высматривая в ковше. — Песнь бездны, а?

Он заглянул в мелкий ковш. Что-то там было, кроме льда и бликов. Определенно что-то было. А не отравит? — запоздало мелькнуло в оттаивающем желудке.

Нюрка тут же откликнулась:

— А мы туда — сушеного лета. Спать будете убойно — обещаю.

Убойно он не хотел. Нюрка поволокла полное черноты ведро, в котором сонно брякали звезды и льдины. Он хотел превратиться в джентльмена, но Нюрка отстранила, предупредив:

— Вы потащите в гору. Развивайте свой рудимент.

Дойдя до берега, она сунула ведро в снег слегка боком и охнулась в косой сугроб. Для него нашлась удобная середина в соседнем.

Сверху все так же энергично размножались звезды. Над лбом завис перевернутый берег с верхушками вздыхающих сосен. У лица перекрещивали Вселенную тонкие сухие травы. Около ладони отдыхал разбойничий топор. Он его подгреб, чтобы ощущать незнакомое тело рукоятки, незамысловатое, но почему-то удобное и сильное. Они оба сегодня были мужчинами — добыли ведро воды. Женщина напоит их чаем. Как и положено. Даже Джек Лондон об этом писал со снисхождением лесного мужчины. Жизнь, надо признать, прекрасна, несмотря на обилие излишеств в небе, снегах и водах. Над горизонтом поднялась беременная луна.

И тут вплотную с ним взвыла протяжная нечеловечья угроза, слилась с тоской зимы и вознеслась к Млечному Пути, побледневшему от лунного восхода.

Он взлетел, вспорол коленями снег, ознобной ладонью пытаясь схватиться за топор. Он не мог понять — кого вывернуло такой истощающей судорогой — его кисть или топорище, но соединиться с ним в полезное целое он никак не мог. Он сипло задохся, кинулся спасаться к Нюрке и онемел: она сидела и выла волчьим диким голосом.

— Сдурела?! — прошипел он, стискивая посиневшую рукоятку топора.

Нюрка неясно скользнула в его лицо, не переставая освобожденно звучать. Один глаз у нее был ехидный, второй явно волчий.

— Одичала, что ли? — взвизгнул он. — А если приманишь?..

Нюрка придвинулась ближе. Он попятился, но уперся спиной в сугроб.

— Нельзя же так трусить, — укорила Нюрка, прервав руладу. — Лучше слушай.

И потянула вверх выворачивающий вой.

Навернулась. Дерьмо убирает. Неизвестного происхождения. Воет в ночь. Точно навернулась. Псих-дура. И его втягивает. До чего же душераздирающе, аж спину сморщило.

Он оцепенело наблюдал, как Нюрка превращается в волчицу, и нисколько не сомневался в близком результате. Сейчас к ней выскочат из-за ее спины еще пятеро чокнутых в волчьих шкурах, сомнут его кости и холодной стаей застелются через озеро, сократятся до нервного пунктира над снегами, пробегут мимо шлагбаума, заглянут дядь Леше в низкое окошко, подмигнут и сожрут Афоню.
Нюрка повернула к нему волчий лик и действительно подмигнула. Бр-р, подумал он уже спокойней, ощущая кожей затягивающий и почему-то дальний звук. Ведьма. Эффектно, надо признать. Мастер. И луна тянет на что-то такое.

И его охватило неодолимое желание как-нибудь подлунно звукнуть. Он долго сопротивлялся горлом, но что-то внутри просило попытки, он стоически мучился, а потом заметил, что попискивает, как-то совсем новорожденно, без всякого достоинства. Он было затих, но внутри уже толкало настойчиво и требовательно, и он стал пытаться вплести свой цивилизованный голос, густо-серый и ломкий, в Нюркино дикое струение к звездам. Чтоб не видеть своего позора, он зажмурился. Сразу зазвучало успешней. Он попробовал еще и еще, очень надеясь, что волчица рядом, увлеченная собственным творчеством, не слышит его попыток, и наконец жалобный его визг начал выпрямляться в плавное дичание, созвучное зиме, лесу и луне.

Он дичал настойчиво и долго, медленно приходя в восторг от своих неведомых возможностей, наконец вплел не слишком уверенную басистую ноту в истинный вой, невольно запрокинул к небу горло и услышал, как незримо к ним присоединилась тоскливая песня луны. Трио зазвучало в унисон о неведомой собственной жизни, канувших предках, о свободной душе среди леса и снега и свободном товарище рядом, об истинной своей достаточной силе, обретшей властное протяжное звучание прямо в небо, и вечном одиночестве каждого сильного.
Дом впитывал деревом слоистое тепло и негромко пел, чтоб не пугать Малые Жизни, в трубе, ожидая их внутрь. Близко зазвучало свободолюбивое, иногда Дом слышал такое издалека. Ему, тосковавшему от одиночества, подобные звуки доносил кронами Лес, и становилось понятно, что хищные стаи внутри него поют миру о собственной силе. Сила была слишком близко, Дом встрепенулся и напряг бревна в защитную крепость и, излучая тепло, незримо призвал к себе своих Людей.
Душа, вкусившая свободы, пела, даже когда он возвратил ее в Город.

Он не мог предположить, что элементарное вытье на лоне природы способно так раскрепостить желаемое Нечто. Графика теперь казалась давно пройденным этапом, художник в нем критически осмотрел увековеченные коробки̒, тазы и булавки и усомнился. Черное. Белое. Молчание вещного мира. Красивый уравновешенный покой.

— Чего не хватает? — спросил художник у Анны.

— Пространство молчит, пока вещи в нем мертвы и недвижны.

— А вам нужно, чтобы по кухне летала посуда?

— А почему нет? Если посуде хочется летать? Будьте язычником, наделяя предмет судьбой. Этот способ был известен еще в пещерах, и поэтому все вокруг обрело имена и язык.

Он решил, что разумнее упрятать от Анны и черное, и белое. Он начнет предметы и их имена с начала. Вернуться в мир начал — это ближе к тому звучанию, которое он в себе неожиданно чувствует. В нем дрожит и смеется новорожденная струна. Он нарисует Дом.

— Портрет Дома, — поправила Анна.

Опять! А впрочем...

У него прекрасная зрительная память. Здесь бурый мрак, в котором со Вселенной сопряжен быт, во мраке — топчан три на три. Этот угол и будет точкой отсчета. Светящиеся некрашеные половицы, узкие, стройные и даже в массе своих сорока квадратных метров сохранившие изящество истинного дерева. Цвет сосны, слегка посеревший от нечастого скобления и отсутствия коммунальных удобств. Глубокие тени вдоль бревен. Тени пахнут черными муравьями.

Сверху — те же бесконечные плавные доски, но покрытые олифой, солнечные, как свежее сливочное масло.

В углу напротив — центр мира — два окна. Снаружи, в невидимом внешнем, их разделяют лишь шипы противоположных комлей. В одном окне — покой озера, в другом — шорохи леса.

Нештукатуренные бревна, с нависшей поперек горбов паклей. Органный водопад темных штор. Драпа она не пожалела, хватило бы на десяток пальто. Тканые трубы звучат вдоль света низко и туго, как напряженные древесные корни.

Тайна сумерек. Одиночество брошенного Дома, ждущего своего человека — так она объяснила и, пожалуй, права, в этом смысл: ожидание сквозь одиночество. Пусть в углу между окон появится седое плетеное кресло. Качалка.

— Без ножек, — опять вклинилась она.

Дались ей эти ножки. А впрочем, действительно — покалеченная мебель, в которой сохранился глубокий след бывшей хозяйки. Может быть, умерла? Дом должен быть старым. И — выцветшая шаль, дряхлая, с драными кистями, совсем не цыганских цветов, скажем — голубая или болотно-зеленая. Шаль через сломанную ручку. Ножки он оставляет, а то без полозьев неясно, что кресло кого-то качало. Да, достаточно сломанной ручки. А полозья слегка скосолапить. Все. Предмет звучит.
— Звучит, — согласилась Анна.

Он, гордясь, все же уточнил:

— А Дом?

— Работайте, пока не станет слышно.

Жаль, у него служба по восемь часов, от и до, звонят, шелестят и мешают. Нет возможности ездить на натуру — это чревато.

— Надорветесь — все время там уходит на жизнеобеспечение.

— Как? — не понял он. — А звезды? А выли мы или не выли?

— Выли, — согласилась Анна. — Но сначала валили, тащили, кипятили, рубили, грели, сушили, готовили, мыли, мерзли.

Убедительно, решил он. Без Анны с армией глаголов ему не справиться. Ничего, у него есть память.

— И воображение, — добавила Анна.

Ладно, и воображение.

Действительно, с воображением в искусстве оказалось даже проще — являлось настроение, состояние затяжного медленного одиночества, ветшающего на излете никем не замеченной красоты. Вдоль безликого грунта повилась невнятная трагедия, и он касался ее зыбких теней робко, боясь потерять и жалея, что не создал для этой работы собственного, по таинственным рецептам, холста, чтоб тайна не огрубела и не осыпалась впоследствии, а сохранилась, хотя бы пока жив своей длительной жизнью он.

Ничего, успокоила Анна, если вы сможете так работать длительную жизнь, я придумаю самые языческие рецепты и заговоры, и ваши труды захотят жить вечно.

И вот он определил основное и фон, закрепил наметившуюся тайну, и готов бороться со службой, навязывающей постороннюю, к нему не имеющую отношения усталость, готов стоять перед картоном ночами и принимать сочувствие заглядывающей тетки.

— Нет, — не утверждает его творческий план Анна, — здесь явлен момент, но нет движения времени.

Художник останавливается в сомнении. Видя, как в нем зарождается страх и неполноценность, Анна дарит:

— В одном окне пусть будет вдоль вечности снег, а другое заметет медный вихрь осени, и зазвучит протяжное время.
Снова были сны, Анна присутствовала незримо и всегда вовремя, он, кажется, переселился на ее пространство навсегда, вытеснив саму к тетке, тетка от присутствия в доме искусства постановила затеять ремонт, перебирала предварительные гвозди, пока Анна белила и красила. Люди и звери едино пахли олифой, в ванной мутант создавал осьминогов. С художником тетка начала здороваться трижды в день и кормить сырой морковью, которую он, не понимая, случайно поглощал.

Превращенный в придаток к картине, он изнемогал от ответственности и, не слишком в себе уверенный — а как же белое, черное и покой красоты? — осуществлял в замысел свою изнуряющую власть.

И когда мутант, задумчиво выгрызая из-под ногтей Варвариных блох, спросил, застряв наконец не перед аквариумом, а перед Домом: «Тетянь, это есть или нету?» — он понял, что, кажется, возможен и близок финал.

Он снова услышал мир: пахло известью от Анны, мутант был приручен и не охранял за полу̒ свою ватную вещь, тетка нормально вгоняла гвозди уже ближним соседям, в дверях зевала Сосиска, а Варвара пинала по коридору воспитательными затрещинами шумное поколение новых варежек.

Обнаружив за окном незнакомую весну, он доверил работе сохнуть под охраной Нюрки самостоятельно и исчез на неделю.
Через неделю он забрал свой труд для дальнейшего использования. Его было вполне разумно предложить на выставком к юбилейной дате, в финале областной выставки обещали к тому же аукцион.

Работу приняли со странной неуверенностью и уточнили:

— Вы даете разрешение и на продажу?

После открытия Портрет Дома начали хвалить.

Он знал, что сработал верное, тем более что сзади ощущались своевременные редакторские толчки. Но что перед Портретом Дома начнут тормозить не только нормальные потребители искусства, но даже профессиональные обыватели, зарабатывающие на живописи коньяк и почет, он предположить никак не решался.

Теперь он посещал свой зал регулярно и двигался вслед нечастым посетителям, с трепетом удовлетворения ожидая их неминуемого торможения перед Домом. Тормозили все. Струилось, окрыляя, время. Оставалось горько сожалеть, что не предложил вдовий натюрморт — наверняка бы...

По ночам его наполняло свежее счастье: все, теперь норма, теперь он начнет стряпать шедевры по конвейерной системе, это не так уж оказалось сложно и — что там писали о творческих муках умы? — нет никаких родовых схваток, есть идея, отвердевшая в воплощении. Идея и минимум мастерства — остальное прикладывается автоматически.

Он познавал радости жизни до конца весны, отказавшись наконец от самопосещений. Поэтому не знал, что его Дом посетил прежний приятель, тот, любивший хлесткие натюры. Приятель дважды приближался к чужому Дому и отходил в замкнутом жестком молчании, а на третий раз явился сразу к автору, сел и молчал теперь напротив.

Художник терпеливо ждал признания. Потом снизошел:

— Тебе что — деньги?

Приятель вздрогнул на лице давней щетиной.

Развод его укокошил, подумал художник. Похоже — пьет. Все бездарности спешат одной дорогой.

— Я, знаешь, пока только на зарплату, — уточнил художник. — Так что не слишком богато — с оформиловкой не фартит. Могу подсказать овощную базу — оплатят прилично.

Приятель под щетиной медленно краснел.

Пожалуй, с базой я загнул — надо бы себе. Уволюсь для свободного творчества, а как же хлеб насущный? Этот — чего молчит?

Этот вдруг придвинулся через стол и в упор спросил:

— Откуда?

— Что? — не захотел понять художник.

Тот, напротив, каменел зрачками.

— Откуда в тебе э т о?

Юлить не имело, собственно, смысла, ну, э т о, ну в нем, а почему бы и нет? Факт на стене выставочного зала.
Он обреченно пожал плечами и скромно объяснил:

— Талант, наверное. — Прозвучало, кажется, вполне.

— Талант?!

— А что? — Сегодня он мог его и потерпеть — пусть выясняет. — Ты не согласен?

— Нет!

— А как же, по-твоему, назвать тогда то самое э т о, которое так тебя взволновало?

— Талант — не дар, а состав души. А твой состав — дважды два, ясно?

— Ясно, — художник поднялся выставить приятеля за дверь. — Двигай, брат, пятерок здесь больше не обломится. Усвоил?

Вот так. Нокаут. По праву сильного.

Но брат не двинулся. Напротив, установил плотно локти в стол, и в желтых злых его глазах что-то медленно яснело.

— Весь состав налицо, — усмехнулся приятель. — Вот он, твой жиденький. 3начит, есть кто-то, кто на твою жидкость работает. Может, поделишься тайной? Не боись, третьим соавтором не рвусь. Я, как положено в искусстве, одиночка. А принцип хочу соблюсти: где не сеяно — не растет.

Художник вдруг почувствовал перед собой пропасть, и туда, во мрак, легко отделяется от него Дом, вырывая из-под кожи свои корни и уносится через тьму на соседнюю планету, где заново вырастает все, здесь ему недоступное.
Нет! — рванулся он вслед. Он же выл, он тоже жаждал духа, чем же он виновен, если дух в нем частичный и нужна ему помощь? Да и много ли ее было, заспинной помощи в его прикованном добровольном труде? А этот, перед ним, пусть недостаточным и слабым — мусор, неимущий, побирушка — завидует и давит достоинство, крушит по болевым точкам. Нужно молчать. Правильная тактика — не слышать. Пусть треплет — на это он способен.

— ...Мать моя всю жизнь подъезды мыла! — звучало вопреки тактике. — Я рисовать стал — от ее слез! Мечтала дыню купить — на рынке, желтую, медовую, настоящую — денег не хватало! Я — мальчишкой — нашел оберточный лист — и овал, здоровенный, через всю бумагу, чтоб на всю жизнь и досыта, и вылил что нашлось желтого, а чтоб правдоподобней, толще, чтоб до рынка вызрела — куцым карандашиком — пятнышки, вдоль — мол, жаркая дыня! И матери на кухню. Пятнышки мои случайно получились, мать ночью — слышал — плакала на мои пятна, следы остались. Ладно, случай, могло пятнышек не быть, но рисовать-то меня заставил состав души! А ты — кто? После восьмого — в училище, за твердую руку дипломчик розовый, и — в полиграф вне конкурса? Автоматом? Как, значит, на лыжню занесло случайной удачей, так и двинул? Докажи мне свое право!

Художник удивлялся присутствующим перед ним мукам. Нельзя поддаваться, решил он. Удача — тоже право. Я удачлив.

Но приятель мучился всерьез:

— Не заложено в тебе! Никакой болью не заложено! — Он взвился из-за стола и схватил его за душу, выжигая глаза своим желтым взглядом: — Я про себя знаю: мог — и не стал, пробегал, теперь недоучка, сам виноват! Но то, что мог, — мог честно, кровавыми вопросами все оплачено, я-то — хоть страдаю по праву, а ты ... Ты страдал?!

Художника трясли за душу и испрашивали совесть. И что-то из судьбы, задвинувшее во вдовий натюрморт и Портрет Дома, тоже испрашивало и тоже трясло, и мучительно ныли пальцы.

Господи, что со мной, воззвал он внутрь себя. Я не хочу! Я вовсе ни за что не хочу отвечать, неинтересны мне ничьи дыни и судьбы, и никакое искусство не нужно, если каждый вопьется в него с вопросами. Мир требует роста совести — зачем такой мир?!

Он не пытался сопротивляться, зажмурился и ждал, пока его душу оставят в покое. Душу оставили, бросив ей вслед что-то оскорбительное, в памяти всплыло: «Чего ржешь, шестерка?» — и тут же кануло, и душа, не получившая ни защиты, ни оправдания, горячо зарыдала внутри, слезы, переполнившие тело, хлынули поверх лица, он стоял, протекая влагой, зажмурившись, в нем корчилось малое, гибнувшее без защиты, надо к Анне, она спасет, но он не двигался, а только рыдал и рыдал, стремясь к полноте опустошения.

Физически он все же не умер, а проспал до утра, и проснулся из вчерашнего небытия вполне осознанным и сразу спокойным. До ежедневных бытовых продвижений во времени еще оставались минуты, он подняться в грядущее не спешил, а оказавшись вдруг прямо перед собой и с товарищески настроенным интеллектом без дополнительных свидетелей, он неожиданно решился трезво и без натяжек осознать реальность.

Около него начинает зарождаться успех. Зарождение выходит вторично, и потому не может быть полностью случайно. Удача рождается не там, где ожидалась, но это не меняет ее приятных качеств. Графика останется его наличным хлебом — тут он имеет больше, чем в остальном. Графике, возможно, достанется успех будущий. Черное и белое абстрактно и требует меньшего проникновения в детали. В белом квадрате — черная точка, даже такой минимум может что-то значить! Белое и черное рядом — само по себе символический смысл.
А живопись приведет его к успеху сейчас. Случай? Вне состава души, как твердит приятель? А кому еще это видно? Вот именно. Формой овладеет и здесь — уж этим-то природой одарен по уши.

Как э т о т говорил — минимум? Минимум чего?

Конфликт. Столкновение. Идея, если мыслить отвлеченно. Идея и ее результат. Результат он гарантирует, это алгебра труда. Идеи тоже наличествуют — у Анны.

Кто доказал, что идеям нельзя научиться? Идеи тоже математика: да и нет, плюс-минус, аннигиляция. Конфликт — вот составная внимания. Нужные конфликты пусть отбирает Анна, она их чувствует. И множит. Конфликты — ее вид жизни, богатейшие залежи конфликтов. А он будет подслушивать около их алгоритмы — не так уж, скорее всего в мире много идей. Он освоит. А на всякий случай — фиксировать письменно и тайно, для последующей классификации. Для учебы.

Все. И это решено. Удивительно четкое у него сегодня мышление!

Так. Теперь Анна. Здесь сложнее, здесь непредсказуемо и не очевидно. Но есть факт — она не против. Не против оплодотворять его идеями. Ей, похоже, это доставляет удовольствие — наверно, от отдаленности труда искусства. Сама не может воплотить, так нашла его — инструмент воплощения. Так что — взаимная заинтересованность, надо только дать понять, что и она имеет часть его успеха. Придется оторвать эту часть от раненого самолюбия, ради сохранения самолюбия в целом. Ничего, ему воздастся.

Похоже, головоломка сошлась в его пользу. Один — один, приятель! Еще кон — и я сорву банк. Это позавчера я жил случайно и без задачи, ты мне вовремя прояснил интеллект, и машинка включилась. Сегодня начнется новый отсчет.

Да, там же еще мальчишка. И тетка. И Варвара. Ничего, их тоже как-нибудь — подвинем. В разные стороны. Анну временно спеленать чем-нибудь, чтоб работала только на него, а не вхолостую на всех приблудных. Чем? Вопрос, конечно. Жалостью ее не свяжешь. Во! — чувством ответственности, это у нее слабое место. А чтоб ответствовала за него столько, сколько ему потребуется, он согласен даже жениться. Гениально!

А почему бы и нет? Ну, выше его сантиметров на пять, не так уж слишком, в шпильки вроде не выряжается, плевать ей на шпильки, а он подтянется, всю жизнь сутулился, бегать начнет. На турнике повисит — говорят, позвонки вытягивает. А не вытянет — тоже не трагедь, вон в животном мире самцы давно меньше самок, и ничего, вполне. Размножаются благополучно и не комплексуют. А эта детьми не бредит, а если что — на аборт уговорит, есть у нее этот мутант, и хватит, пусть пичкает воспитанием. Да и вообще она к нему благосклонна, они уже, можно сказать, супруги — в комнату к себе вселила, кормит, только не интимничали — так это недолго. У них же явно и давно вполне супружеские скучные отношения, так чего ж, действительно, тянуть? А то — непредсказуемость все же следует учесть — перехватит какой-нибудь мазохист, или сама — за Полярный круг. С нее станется!
Он вскочил в прекрасном деятельном настроении. За окном его ошпарил май, он распахнул рамы навстречу теплу и успеху и неторопливо, невиданно в себе уверенный, отправился к зеркалу посмотреть на себя временно женатого и навсегда готового к славе.
По пути в новую жизнь ему не встретились ни Сосиск, ни телескопическая старуха, ни даже тетка. Это было явно удобным предзнаменованием. Он удивился двору, каким-то образом, несмотря на его отсутствие, впавшему в майский вечнозеленый трепет. Обновленные стены подъезда тоже удивили — неприятно: в почерке побелки почудилось знакомое уверенное добровольное мастерство. Перед каждым этажом, на никому не принадлежавшей территории подоконников в горшках что-то общественно зеленело, он недоверчиво ткнул пальцем под корни — палец углубился в добротно политую теплую рыхлость — на ничейной территории поливали регулярно.

Перед дверью он подтянулся на недостающие пять сантиметров и, решив быть отныне тонким политиком, уверенно позвонил.

Ему не открыли.
Снова вокруг Дома струилось новорожденное тепло. С тугим писком раздвигая и уплотняя дерн, взрывали землю изнутри травы и торопливо цвели в глаза солнцу. Их запахи сгустились до обморочного сиропа, и Дом трещинами впитывал снаружи обновляющий дух. Медленно прогревались внутри застоявшиеся зимние сумерки. Лес спешил возродиться на пустошах, обретенных за прошедшую осень, и в его многочисленных деревянных и травянистых телах множились Малые Жизни.

Дом привычно тосковал по собственному человеку, и однажды Лес донес сквозь свои шорохи:

— Идет!

Дом медленно и тяжко выдохнул зимние сквозняки, от вдоха с крыши осыпался пушистый дождь березовых сережек. Идет...

Его собственная Малая Жизнь торопилась, очень торопилась, и поэтому под огромным рюкзаком с двумя знакомыми дырками нетерпеливо подпрыгивала. Дом тоже ответно спешил в человеческий взгляд, добросовестно возрастая навстречу шагам. Наконец Малая Жизнь заскочила на крыльцо. Дом отвердел мускулами двери, которую удалось сохранить вторично не взломанной, и поэтому за ней прижился порядок и чистая готовность вещей: Дом гордился своей непорушенностью.

Малая Жизнь сбросила рюкзак, ухнувший в тихом Лесу многократным железным эхом, опрокинула себя навзничь вдоль земли и произнесла вдохновенный первобытный монолог из свежепридуманных звуков. Иссякнув, она посидела на всех пяти пнях по очереди, осмотрела изнутри ближайший Лес, осталась вполне довольна, разъяла тяжелый гаражный замок, шагнула внутрь, и Дом поздоровался с ней настоянным запахом, запахом смолы и древесных волокон. Она оценила сохраненный порядок, погладила Дом вдоль оконной рамы и похвалила:

— Молодец! Большой, надежный и теплый... Настоящий Дом!

Дом, скрипнув, расслабил венцы бревен. Все в порядке. Он нужен. В нем есть его человек. Он настоящий Дом.

— Замечательно, — сказало Малое Существо, обнюхав пучки прошлогодних трав, — вполне густо. Скоро мы это обновим, и здесь поселятся превосходные новые веники.

И существо начало таскать оттаявшие воды Озера в Дом, а устаревшие лесные обломки в печь.

Потом Дом долго мыли. Бревна, доски, окна и топчаны, целую зиму ожидавшие обильной бани, стремились под теплые умеющие руки, опасаясь, как бы руки не забыли привести в порядок что-нибудь жизненно важное. Но руки не забыли ничего. Начав с потолка, существо переключилось на стены, следом озерную влагу впитывал пол; что-то долго и весело выметалось из подвальных недр, и еще был чердак, где оказалось множество старых вещей, требовавших проветривания и лечения солнечным светом.

К вечеру обновление окончилось, и встревоженные мыши, лесные и летучие, стрижи и прочая мелкая живность осторожно вернулась в свои вычищенные жилища, Дом почувствовал себя здоровым и свежим, а Малая Жизнь долго наблюдала вечер над озером с его крыльца, сидя на старшем пне и отбиваясь от полчищ оголодавших комаров. Дом хотел бы выразить существу благодарность за то, что оно согласно так заботливо наполнять собой его объем, но мысли проистекали вдоль бревен туго и не складывались ни во что, понятное человеку. Поэтому удалось лишь вздохнуть прохладным камином и скрипнуть чердаком и особенно бережно поддержать Малую Жизнь крыльцом, чтобы и пни, и насыпанная под них земля, и многоухий подорожник на земле, и пробитая дождями канавка вдоль двери были особенно удобными для подвижного человеческого бытия.
Малая Жизнь разнообразно повздыхала, поругалась на ненасытных комаров и ушла под защиту стен, а из Леса под окна натек вечер, сгущая сумерки вокруг человеческого жилья.

Она подбросила в печь сухую деревянную кость Леса и посмотрела в огонь сквозь свои руки. Дом тоже медленно вгляделся — плоть просвечивала цветом жизни, сияя изнутри глубинно и густо. Ей понравилось собственное сияние, и она удовлетворенно кивнула себе, а Дому сказала:

— Тебя следует защитить от будущих варваров. Раз не всегда помогают засовы, попробуем дверь не запирать, а на видном месте оставим воззвание.

Воззвание созрело часа через полтора на фанерном щите: «Человек! Не уподобляйся себе худшему!» — и было вывешено для просушки над печью.

На следующий день уборка из Дома продолжилась внутрь вещей: выжаривались на солнце матрацы и ветхое одеяло, нещадно скреблись кастрюли, из отдаленного Леса женщина принесла очень удивленную неожиданным путешествием невзрослую лиственницу и укоренила ее прямо перед окном, вылив вглубь новой родины пять ведер озерной влаги. Потрясенная лиственница начала робко врастать в незнакомую почву, а женщина, закончив многие дела, недоверчиво рассмотрела признаки идеальной чистоты во всех помещениях и произнесла:

— Это, конечно, счастье, но немного неполноценное. Следует сделать что-нибудь еще.

Недолго побродив по древесному эху в затруднении, она все-таки решилась и извлекла из рюкзака маленькие цветные тюбики и лист картона. Уважительно разложив перед собой предметы будущего действия, она приступила к созиданию, объяснив вслух всем интересующимся:

— Это будет Душа Дома.

Поколебавшись, она спросила пространство:

— Надеюсь, здесь ничто не против иметь собственную душу?

Дом, во всяком случае, был совсем не против. Когда здесь не будет временно ничего двуногого, то останется Душа, и Дом не будет пуст.

Положив на картон первый скользкий и тугой мазок, она вдруг весело фыркнула:

— Не исключено, что я не умею рисовать. Но в принципе это, по-моему, не очень важно — кто же срисовывает Душу с натуры? — И начала вдоль картона энергичные действия.

Из размножающихся во все стороны мазков стала проявляться длинная шея, завершившаяся небольшой головой, из которой выросли уши явно кошачьего происхождения, уши голове и картону были явно велики, но женщину это не смутило, она уверенно обрастила незнакомое существо мягкой синей шерстью, на макушке шерсть распалась на пробор, вдруг удлинилась обратно вниз и начала завиваться в локоны серебристо-ковыльного цвета, локоны отрастали в волнистые волосы до картонного обреза, пока не стало уже некуда; тогда женщина увидела в ушах синюю треугольную гулкую пустоту, просившую звуков, и вселила внутрь золотые блики. Солнечные блики осветили глубинные сумерки, и в их тепле неожиданно выстроилось гнездо, из гнезда в остальной мир высунулся клюв и настороженный круглый глаз.
— По-моему, ясно, что громко разговаривать здесь нельзя — мать должна слышать, как из яиц постукивают ее птенцы, — объяснила женщина и, надолго углубившись в заоконный темнеющий лес, внутренне затихла. Когда птенцы замолчали, она с интересом посмотрела на синее существо, впитывающее все звуки мира. По-моему, эта Душа слишком напоминает Варвару, но ей чего-то не хватает.

Женщина снова переселила взгляд за окно, на лиственницу, которая уже решилась жить на новом месте и даже начала скромно гордиться, что в отличие от своих прикованных к пожизненному месту родственников пропутешествовала такой невероятный путь. От лиственницы взгляд оторвался в ближний Лес, потом в дальний, потом ушел внутрь своего человеческого тела и осмотрел его состояние, потом четко увидел оставшиеся в далеком отсюда Городе две знакомые картины. Женщина прервала его дальнейшее свободное парение, обретя догадку:

— Любой Душе необходимы глаза.

И она открыла Душе Дома огромные глаза, очень похожие на капли, сумеречно-синие, печальные, беззащитные и доверчивые.

Прозревшая Душа и женщина долго рассматривали друг друга.

— Бедняга, пожалела женщина, — как же ты такая сможешь существовать? Пожалуй, теперь ты напоминаешь еще и Чучу.

Но изменить женщина не решилась ничего — было страшно прикоснуться насильственной кистью к уже обретшему слух, зрение и жизнь.

— Ничего не поделаешь, — извинилась женщина в окружающее пространство, придется Дому остаться с такой печальной душой. Оказывается, Душу невозможно переписать набело. Хотя для самозащиты следовало бы добавить сюда и кое-что от Армады Петровны, но боюсь, что мне это уже не по силам.

И, удовлетворенно обнюхав все тюбики с красками, она подосадовала, что не удалось их использовать все сразу на одной плоскости, и поставила Душу в узкий промежуток между двумя сходящимися в общий угол окнами. Пообещала:

— От варваров я спрячу тебя на чердаке.

Крыша забарабанила дождем. Небо перерезало временное ослепление и исчезло, оставив в памяти провальный росчерк. Женщина взяла картон из угла, распахнула навзничь двери и села на приступок, установив рядом Душу Дома.

— Смотри. Это гроза. А следом хлынет лето.

Белая стена ливня смяла пространство, плотно сострочив небо с землей, запахи дождь спрессовал и прибил обратно к травам. Грохотала, сопротивляясь потопу, крыша. В кухне с потолка над печкой мелко закапало в горячий суп. Женщина поднялась для немедленных спасительных действий, отстранила суп и подставила под капли гулкий медный тазик для варенья. Послушав с минуту измельчавший набатный звон, она отправилась на чердак оказывать продырявившейся крыше неотложную помощь.
Меня лечат, подумал Дом, ощущая медленное счастье. И сквозь шумный ворс дождя услышал приглушенное сумерками:

— Идёт...

Дом не понял, что еще может идти, когда все уже на месте.

— Идет твой человек, — объяснили шумы.

Мой человек внутри, решил Дом, Лес чего-то не понимает.

— Идет! — шумело все ближе и завершилось в шаги его прежнего Громкого Человека.

Громкий Человек был тихим, потому что уже давно безнадежно вымок и иссяк словами по дороге. Но увидев из-за поворота знакомую рукотворную крышу, он радостно рявкнул:

— Стоишь, матуха!

И вприпрыжку, вздрагивая от дождевых пощечин, рванулся в родную гору.
Его встретила гостеприимно распахнутая дверь, промокшая освеженным сосновым духом насквозь, тюлевая занавеска, спасающая внутренние пространства от жужжащих и кровососущих, зависла вбок тяжелыми волглыми складками, пни мокро и пронзительно желтели, а из черного задверного пространства на человека внимательно устремился печальный понимающий взгляд и огромные, чувствующие все душевные шорохи Уши. Человек тормознул.

— Что за черт подери! — удивился он и, вежливо обойдя Взгляд и Уши на возможном расстоянии, проник в Дом, который до этого момента считал своим.

— Черт знает! — снова возмутился он около разгоряченной печки с жарким медным тазом, испаряющим под потолок накопленный дождь. Рядом неторопливо взбулькивала кастрюлька и сипел фитонцидами чайник. Человек поднял обе крышки сразу и обнаружил пакетиковый суп и густой брусничный чай. Заглянув на всякий случай в духовку и найдя там вполне естественно дозревающие пирожки, он отважился один надкусить — пирожок оказался с какой-то травой, вполне съедобен и горяч.

— Может, мне выйти и постучаться? — громко поинтересовался он в соседние пространства.

Из пространств промолчало, зато заскрипело на крыше. Человек понял, что его, наверное, из-за дождя не слышно, и решил ожидать неожиданностей посреди комнаты.

Он терпел, пока верхний скрип спустится, и он сможет убедиться в нем конкретно, ждал и медленно осознавал изменения, происшедшие с Домом. Шторы. Этого он не вешал. Лоскутное одеяло из глупых тряпочек. Коряга, напоминающая пару влюбленных лебедей. Коряга, похожая на лошадиный череп, на стене и подсвечники из коряг. Гнутых сучьев он не оставлял, это точно. Во всяком случае, не в таком количестве. Зато травяные веники на стенах в полном составе, сухие и жесткие, но всего лишь прошлогодние. И пара свежих. И, черт подери, чистота, звонкая, влажная и свежая.

Человек шагнул к окну, удивился выросшей лиственнице, и тут сверху дрогнул чердачный люк.

Сначала возникли босые ноги, в тянучках, закатанных выше колен, ноги он определил как женские и вполне даже ничего. Потом длинно спустилось все остальное, тоже, на его взгляд, вполне ничего, и уставилось на него, очень, видимо, неожиданного, в молчаливом изумлении.

Черт подери, подумал незнакомый человек и решил для начала представиться:

— Роман.

В ответ промолчали.

Человек, чувствуя, как натекают с него обильные лужи, объяснил полнее:

— Роман Шушарин. Хозяин. Похоже, бывший. Роман Игнатьевич, если удобней.

— Хозяин? — не поняли напротив.

Ему надоело медленное истечение из него луж, он, извинившись, вышел на кухню, сел на топчан и стал частично снимать с себя наиболее мокрые части.

— Мне б обсохнуть, вы не против? — поинтересовался он.

В ответ опять промолчали. А потом прозвучало вплотную:

— Против.

— Что? — не понял он.

— Вас интересует, и я отвечаю: против. Я не хочу, чтобы вы сохли в этом доме.

Человек очень удивился и рассмотрел тянучки внимательнее. Девка, раза в полтора моложе, стоит и спокойно его рассматривает, ухо в чем-то синем, руки в зеленом, лицо вполне ясное и уравновешенное, однако почему-то его не принимает.
Он и спросил.

— Почему?

— А откуда я знаю, что вы не варвар? Что вы не взламываете чужие беззащитные двери, не вышибаете стекла и не плюете в ведра с питьевой водой?

— Круто, однако, — удивился пришлый. — Испугалась меня, что ли? Одна здесь или как? — В ответ молчали. — Ну, девка, даешь!

Он поднялся и обследовал дом более внимательно. Тянучки прислонились спиной к печи и зорко наблюдали. Человек споткнулся о выползший из-под стола рюкзак, бодро чертыхнулся и удивился:

— Ба! Мой! Надо же! Хоть одна вещь попалась знакомая!

Взгляд его упал на щит «Человек, не уподобляйся себе худшему!», он гулко хмыкнул, придвинулся и потрогал толстый восклицательный знак. Знак оставил на пальце устойчивый красный след.

— Ну, даешь, девка! Твое произведение? Против варваров, надо полагать. Ерунда. Варваров плакатиками не перевоспитаешь. Эта Красная Книга, — он кивнул в сторону Души, — тоже твоя? Чего молчишь? — Он снова брякнулся на топчан и с голодной тоской покосился на духовку. — Да не варвар я ... Я, может, эту матуху, — он хлопнул здоровенной ладонью по здоровенному бревну за спиной, — я, может, и поставил ее лет десять назад, а? А вот гостей, признаться, не ждал.

В ответ явственно фыркнули.

— А? — не сразу понял человек. — Ну да, действительно. Но я все же имею к этому отношение. Стоит ведь, а? Живет! В настоящий дом выросла матуха!

Покосился на тянучки — верят или нет? Полностью вроде не доверяли, но слушали цепко.

— Неужели действительно одна, а, девка? А не боишься?

Тянучки пожали плечами:

— Я у себя дома.

— Да? А где же тогда я? Нормальная ситуация! Я надеялся хоть до утра задержаться... Порядочки ты тут завела, матуха! Может, на кухню-то пустишь?

— Не уверена.

— Совсем интересно! Так мне что — носки в руки и в дождь?

В ответ снова пожали плечами. Он поднялся.

— Слушай, девка, я ж его строил! Сруб с мужиками катал... И жил в нем почти год. Охотился тут — в этом лесу и дальше. И рюкзак под столом мой.

— Докажите.

— Однако! А что... Ладно! Рюкзак вот — две дыры сзади есть? Есть, ага! Ну, как? Дыры-то — моего производства. Бабу как-то сюда привез, извиняюсь, жену то есть, почти то есть жену, она тут от жадности земляники сорок литров наварила, и банок, банок из города побольше, все чтоб здесь до корня выбрать. Весь вечер — про банки, ночью — про банки, к утру, чувствую, еще про тару услышу — и бутылку в руки не возьму, а она опять про свои литры — заклинило ее, видать, дармовое: сколько набрала вчера, сколько завтра, да если вдвоем — меня, значит, уже впрягла, — да если парочку-тройку родственников, на половинный пай — за свежий воздух и крышу. Ну, с родственников-то я — на крыльцо и бахнул из двустволки во все литры... — Он покосился на тянучки, тянучки вникали с интересом и, похоже, с сочувствием.

— Ладно, — решили около печи. — За противостояние жене можете остаться на кухне. — Тянучки отделили спину от тепла, покопались в кровном рюкзаке и извлекли огромный свитер лесного цвета, явно греющий в любую погоду и сухой. — Возьмите. Носки снимайте, веревка над печью. Сапоги можно в духовку.
Тянучки извлекли пирожки, сняли с гвоздя широкую кружку, бахнули туда из чайника кипящее и коричневое и, дополнив десятком пирожков, пододвинули ему.

— Нормальная ситуация! — обрадовался человек. — А я вот до нитки и без сухих запасов. Проездом. Увидел крышу из окна и дернул стоп-кран. Мату, понятно, было — не так, оказывается, дернул, проводница попалась въедливая, местная, заставила для памяти точно по инструкции дернуть и с третьей попытки выпустила. А тебе, девка, что не понравилось мое имя?

— Вполне ничего, — отозвались тянучки, наливая и пододвигая ему уемистую тарелку супа из городских концентратов с добавлением местной юной растительности.

— А тебя — как же?

— Анна.

— Нормальная ситуация! — обрадовался человек и ненадолго замолчал, поглощая суп с листочками, пирожки с листочками и чай с листочками. — Годится, матуха! А с чем, например, вот это изделие?

— Иван-чай. Ростки.

— Мастер, — закивал он. — Порядок сотворяешь, годится. Шторы небось со своих квадратных метров стащила? — Он откинулся к бревенчатым горбам в душевном отдохновении. — Оказывается, дом построить — полдела. Еще, выходит, и девка внутрь нужна с руками. Ладно, матуха, уеду я завтра, а ты оставайся править дальше.

— Можете и здесь, если не варвар.

— На кухне? — посмеялся он. — Спасибо, девка, поезд ушел. В каждую судьбу надо метить вовремя. А земляничная моя подруга нарастила вокруг супружества кооператив, земельные угодья и троих мальчишек. Еле выдавился из благоустройства на Север. Вахта — месяц полированный, месяц — человек. Мосты вдали строю.

— Жаль.

— Чего? — не понял он.

— Что — получеловек. Раз построили такой дом, то вполне могли бы стать и целым.

— Круто правишь, матуха! Куда ж я от троих-то?

Человек вдруг замолчал, и Анна, подождав от него в грянувшем в дом безмолвии еще чего-нибудь, ушла в комнату смотреть очередную серию деревянных снов.
К следующему дню пришлый человек обсох окончательно, а в мир действительно грянуло лето, и пришлый отправился в глубь зеленого дрожания, втайне сожалея, что нет с собой ружья, не для того чтобы стрелять, а так, для тяжести на плече и удовольствия. Он шел широко и свободно, отхлопывая с затылка неисчислимых комаров, и тосковал по своей несостоявшейся части, о которой так некстати напомнила совершенно незнакомая, но очень почему-то уместная в его доме женщина.

— Эх, матуха! — тосковал он в Лес, и Лес разносил тоску неглубоким эхом.

Потом, рассеяв неудовлетворенность жизнью вдоль многих стволов, он вернулся вполне, пусть и временно, исцеленным, нашарил в доме пилу и выбрал могучую высохшую сосну, обещавшую в печь жар на всю зиму. Анна взялась за ручку напротив, и они оставшийся до вечера день распиливали могучее мертвое тело на полезные жизни части. Пилить с Анной оказалось естественно, как дышать, и вообще сосуществовать рядом с ней в этом доме было надежно и заманчиво, но человека ждали, с одной стороны, трое сыновей, а с другой — мосты, сохранявшие в нем чувство личности, и поэтому он решил, что раз собственную судьбу с Домом правильно сочетать не сумел, то следует уступить упущенную возможность ближнему, и вечером, натянув высохшие носки и сапоги и выйдя на крыльцо для удобства позы, произнес:

— Дарю, матуха!

Но Анна не поняла. Или не захотела понять.

— Дом, лес и озеро! — упорствовал пришлый человек, очень гордясь тем, что может подарить так много, а потому не совсем еще половинчат, как огорчилась эта женщина.

Но женщина усмехнулась и ответила:

— Родину, Роман Игнатьевич, обретают самостоятельно. Мы обрели ее по-разному и просто совпали в одной точке.

— Нет в тебе поэзии, девка, — обиделся пришлый человек. — А я, может, для твоего потомства? Народишь своих, принесешь сюда — пусть ползают. У меня ведь и документы на этот дом есть, а?

— Все равно не возьму.

— Не веришь, что могу?

— Можете, отчего ж. Только вам это место еще потребуется. Может, захотите бросить свою полированную жилплощадь. Должно же вас что-то где-то ждать. Или, может, вы от слабости хотите подарить — чтоб ничего уже на свободе не держало?

— Интересно! — удивился пришлый. — И всегда ты так переворачиваешь? А вдруг я — от души? Может, я от творчества своего — дарю!

Он хотел понять ее взгляд, но Анна сливалась с шелестящим миром деревьев, и глаза ее казались изменившимися в лесную зелень.

— Нельзя это ни принять, ни подарить, — услышал он сливающийся с лесным шумом голос. — Это можно обретать или отвергать, убивать или грабить. Здесь можно умирать и рождаться тысячи раз, а оно будет терпеть наше пребывание, потому что пока еще вечно. Ну, а чтобы вы поверили, что вас все же понимают, я провожу вас до поезда, чтобы вы когда-нибудь вернулись и обрели.

— Ну, матуха... — восхитился пришлый. — Красиво, если не выдумываешь. Ладно, согласен, есть в тебе поэзия!

На перроне, услышав свисток подбегающего состава, он осмотрел ближние горы, заглянул в спокойное лицо Анны и спросил:

— Я, извини, женат. Как ты на это смотришь?

И не услышав ответа, повернулся спиной, постигая приближающийся поезд, а потом, вдруг решившись, резко потребовал:

— Адрес!

Увязая в ее молчании, он попытался удержаться на твердой платформе:

— Я приеду!

Поезд с визгом затормозил сзади.

Анна спокойно и чуть насмешливо посмотрела в глубь человека, которому понравилось пилить с ней сосны и жить в общем доме. Человек поднял взгляд выше, к вершинам шумящих деревьев, и захотел сквозь них увидеть в дальнем распадке свою потерянную часть.
Упорствуя в роли жениха, он уже четырежды приближался к опасной двери и по-прежнему оставался по другую сторону нужного ему мира. На пятый день, уже утомленный придуманной ролью, он почти готов был смириться и предположить, что необходимые ему пространства и нестандартности каким-то образом благополучно опустели, и развернулся домой, чтоб снять наконец осточертевший непривычный галстук, но в соседствующем подъезде мелькнула скрытная фигура, оставив в памяти обвисший свитер и небритые щеки, выродившиеся в клочковатую бороду. Клочковатость определилась как знакомая, и он внутренне дрогнул от постороннего жгучего и явно детективного присутствия. Тень подъезда кого-то скрывала. Успокоив себя, что борода никак не может принадлежать ни Анне, ни хотя бы тетке, ни тем более мутанту, он, ощущая икрами неприятный холод чужого потаенного взгляда, автоматически и очень быстро ретировался в спасительное пространство отдаленного от опасностей личного уюта, и там, в удобстве хорошо знакомых углов, решил задуматься.

К ночи его осенило: небритый! Конечно — приятель. Следит.

Надорвался от зависти! — восторжествовал он секундно, но поверилось себе почему-то плохо. Он прижал спину вплотную к простыне, чтобы не оставить для приятеля ни малейшей щели с незащищенной стороны. Что же небритому нужно? Выслеживает. Прячется по подъездам. Зачем? Хочет убить? Случалось же и такое в искусстве.

Нет, вдруг ощутил он. Детективы случаются, но не с ним. Вот с теткой или с Анной — с этими пожалуйста. А лично его убийство избрать не может. Тут иное. Проще. И логически вычислимое.

Он предпринял длительную математику и неожиданно, посторонней мыслью, понял: Анна.

Клочковатый заподозрил источник вдохновения и выслеживает его конкретный адрес. Уже не первый день. Возможно, знает номер квартиры. Или даже встречался? Нет, тогда незачем было бы выслеживать.

Он взлетел с кровати, готовый ворваться в искомую квартиру немедленно, чтобы никто не посмел его опередить.

А ведь у приятеля может получиться, панически мелькнуло в сознании. Когда-то давненько у него многое получалось. И эта, конечно, уловит своими антеннами бывшее многое, оценит как будущее и ринется спасать гибнущий остаток. Даже ему, ничем, собственно, особенным в себе чужую помощь не провоцировавшему, бросилась помогать — авансом, черт знает что! А уж впавшего в оцепенение и всякий риск начнет опекать немедля и со всем рвением.

Нет уж! — возразил он судьбе, торопливо декорируя брюки двумя утюгами. Источником он делиться не намерен и со всякой там посторонней будущностью не согласен, и даже готов совать шею в петлю галстука еще и еще, пока не добьется; это же безумие — пока он тут, любой энергичный т а м может перехватить, и тогда — первооткрыватель и потому хозяин, и он сам себе глупо проиграет.

В полной брючной готовности он едва перетерпел ночь и устремился опережать клочковатых первым трамваем, но случайно сообразил, что пока еще обязан посещать службу, поэтому отметился и присел за свой рабочий стол, а потом, сославшись на ноющий зуб, выпросил себе временной свободы, залетел по пути к начальству и хлопнул перед ним заявлением: чтобы не отступить, следовало начать быть Свободным Художником сразу.

Необъяснимый акт, ввергший начальство в оцепенение, вдохновил на достаточное к себе уважение. Таким, уверенным и целеустремленным, уже следовало двигаться непосредственно к Анне и добиваться там повиновения.
Дом встревоженно ожидал свою Малую Жизнь, ушедшую к железной дороге потерь вслед за бывшим хозяином, и медленно волновался: возможно ли возвращение его женщины от вновь ушедшего или люди уходят всегда, оставляя все прирученное на произвол судьбы?

Скоро деревья сквозь ветер донесли легкое похрустывание валежника под знакомыми шагами — его Малая Жизнь торопилась обратно, и к Дому возвратился временный покой.

Вернувшись, Малая Жизнь долго пребывала на старшем пне.

— Нет, — произнесла она по прошествии времени. — Человек наполовину — наполовину нечеловек.

Дом долго ждал продолжения.

— Мне тоже нужна дополнительная Душа. Или Дух. Возможно, во мне есть что-нибудь, требующее отдельного охранения.

Она решительно поднялась и вошла в натопленные сумерки.

Распотрошив пирожки с иван-чаем по многим тарелочкам, женщина расставила их в углы для прокормления мышиных кварталов и, следуя рецепту индейцев и прочих язычников, дала обет временно не питать тела, чтобы освободить для Духа жилое пространство.

— Еще три дня. Мало. Но еще и три ночи. 3а такое время, если очень к этому стремиться, вполне можно понять, как жить дальше.

Дом встревоженно наблюдал за Малой Жизнью, которая интенсивно оставалась голодной, чтобы придуманное испытание быстрее окончить в результат. Следовало приснить ей ночью что-нибудь нужное, но Дому придумалась большая растопыренная сосновая шишка, которую когда-то в прежней жизни произвело одно из его бревен, бывшее многоствольным деревом, затем последовали яркие жгуче-горькие влажные опилки, потом дупло, переполненное пчелиным семейством. Женщине все нравилось само по себе, но не годилось для цели, и она грустно отказалась во сне и от опилок, и от пчел, а Дом в попытках помощи старательно одухотворял небогатые свои воспоминания.

Почему-то энергия женщины возрастала пропорционально утончанию тела: она переселила под окна несколько елей и лиственницу постарше, вспомнив, что, кажется, лиственницы поодиночке не живут; перестирала все возможное дважды; чтобы к бревнам не подкрался пожар, отгребла в стороны вытаявшие и просохшие до звона листья, а ближайший лес, чтоб не смел вымирать, полила дополнительной водой из озера; и совершила еще множество срочных и необходимых для оправдания бытия действия. Но благословляющий Дух все не являлся.

— Видимо, в меня излишне внедрился Город, и духи Леса и Воды перестали мне доверять, — очень огорчилась выводом женщина.

Ее уже ожидала железная дорога, и Дому казалось, что с каждой приближающей расставание минутой дорога медленно соскальзывает с полотна и тихо крадется к стенам, и скоро, незаметно вонзясь, прошьет его дерево сталью и, невозвратимо разрушив, обречет на преждевременный распад.

Не надо уходить, хотел сказать Дом, совсем не надо. Правильнее остаться, дождаться другого Человека, который, может быть, еще вернется, правильнее придумать в жизнь троих детей, тех, о которых его женщина так часто невслух мечтает, а потом окружить себя множеством других малых и прирученных, и долго жить, пока не наступит срок рыжих муравьев, перевоплощающих живое в иные существования.
Женщина заполнила рюкзак интересными кусочками Леса и, присев на старший пень; еще раз огорчилась недоверию лесных духов. Ей тоже совсем не хотелось оставлять Дом, поэтому следовало, пожалуй, еще что-нибудь вымыть и принести, например, воды, и так продлить действием свое лесное бытие. Вообразив недостаточно чистой ночную наволочку, она мобилизовала ведра и ушла к озеру.

Она долго наполняла объемы ведер водоворотом влаги и тщательно выполаскивала материю, радуясь переменам и струениям света под руками. Вокруг мостков собрались юные чебачки и окуни, им игра света и ткани тоже была интересна, а невредные кусочки мыла стоило попробовать съесть. Ветер пригнал к мосткам дополнительное круглое биение поверхности, и женщина, оставив наволочку, протянула руку и вытащила из кругов бурлящий центр, им оказалась огромная намокшая стрекоза, которая не хотела гибнуть водяной смертью. Стрекоза была тщательно рассмотрена вблизи и издали и потом разложена на самой сухой доске для быстрого прогревания. С многогранных глаз и сетчатых крыльев солнце стремительно выжарило влагу, стрекоза, цепко ухватив доску за заусеницы, выветрила из себя остатки гибели, и вдруг вертикально взлетела вдоль человека и, найдя его лицо, зависла напротив. Высохшая, она оказалась огромной и очень конструктивной, женщине от чужого совершенства стало не по себе, она застеснялась своего мягкого, громоздкого и нелетающего тела и попыталась вежливо отодвинуть насекомое в соседний воздух, откуда было бы не видно волосатого панциря и многогранных глаз. Но стрекоза настойчиво возвращалась, с каждым кругом замирая все ближе к человеческим нефасеточным зрачкам, наконец заглянула в неведомую их глубину, потрещала крыльями, разогнав ближайший воздух в стороны носа и лба и, чем-то удовлетворившись, скакнула виражом на плечо.

— Похоже, что меня благодарят за спасение, удивилась женщина.

И отправилась — с двумя ведрами в руках, наволочкой на одном плече и стрекозой на другом — прощаться с Домом.

Стрекоза проводила человеческое плечо до его жилья и, стартовав с оглушительным треском и заглянув напоследок в огромное лицо еще, стремительно развернулась к озеру продолжать жить.

Женщина прислушалась ко многому стрекоту в травах:

— Поразительно, сколько в мире нечеловечески совершенного!

Она вдохнула для долгой памяти притихшее пространство Дома и спросила у живых множеств:

— Может быть, это и был мой Дух? Почему мне обязан явиться орел или дикий мустанг? Почему не стрекоза? Я вполне согласна быть сестрой чего-нибудь прозрачнокрылого. Оно заглянуло в меня тысячью глаз. И кажется, не ужаснулось. Пожалуй, я приобрела моральное право съесть что-нибудь, когда вернусь в Город.

Повернувшись, как всегда, к Дому, она ласково погладила доверчивую дверь.

— Оставляю открытой — так, надеюсь, поступали мои человеческие предки. Хотя бы некоторые.
Часть вторая
Анна, всколыхнув бетонную арку, охранявшую двор от остального Города, ворвалась под приветственное скандирование голубей, кошек и прочих бездомностей. Рюкзак, разросшийся в позвонок динозавра, крылато отставал от хозяйской спины. Жители мусорных баков, узрев обильный объем, пропахший пирожками с чем-то, помчались выстраиваться в очередь.

Двое следящих мужчин сиганули в диаметрально разные подъезды.

В подъезде слева, удушая горлом панику, при нарастании рюкзака и кошек усомнились вдруг в собственной разумности и впали в отчаяние. Полторы гремящих секунды человек, зажмурившись, представлял себя спутником жизни трутовиков, птеродактилей, Сосиски, доисторической Нюрки в целом и — не исключено — еще и тетки. Человек слева оказался вдруг согласен навсегда пожертвовать славой и любым искусством.

Он уже готов был уменьшиться до подобострастных размеров и мчаться на службу, где все так замечательно скучно, заискивать заявление обратно. Он предварительно выглянул.

Нюрка вместе с сопутствующим бездомным воинством летела вдохновенно и — может быть, с помощью дополнительного позвонка — вполне невесомо, арка позади отдыхала от первичного потрясения, и померещилось, что удобренные лесной почвой кеды вовсе не касаются асфальта; к коленям пикировали голубиные эскадрильи уже из соседних кварталов, его затошнило от количества чужой ненужной жизни, поднятые в воздух запасы неуправляемого гуано следовало переждать, и тут голубиные толщи рассеял вверх решившийся вдруг на сближение с Нюркой давно небритый клочковатый противник из подъезда справа.

Сближение стоило проследить.

Клочковатый затормозил о хвост неуспевшей птицы и сник перед Нюркой, пробормотав невнятное, зато басом:

— Это, наверно, вы ...

Вместо того, чтобы вскричать какую-нибудь помощь или хотя бы вскинуться презрением, планируемая жена, почувствовав свежую непредсказуемость и возможный шизофренический диалог, прекратила невесомый полет и даже сдвинула емкость со спины в пыль, отчего в рюкзаке произошло дополнительное шевеление и деревянное постукивание коряг. Сейчас начнут врастать, возмутился оставшийся в подъезде.

Клочковатый не двигался и не знал, как себя объяснить.

— Вы правы. Это я, — успокоила его патологическая Нюрка.

— Глупая ситуация, — извинился тот в неопределенное пространство и, избегая прочь Нюркиного лица, торопливо зачастил: — Мне бы поговорить ... Вы чего не подумайте, я вполне! — В укрытии усмехнулись. — Ей-богу! Пью, правда... Иногда. Даже часто! Так выходит. Вру! То есть вовсе ничего! Вот что!

Он засветился последним накаленным отчаянием человека, вдруг струсившего от нехватки слов.

— Не получается... Не выходит! А все должно быть наоборот!

Он набрался объема для вдохновения. Нюрка слушала с интересом.
Ждет! — возмутились слева. Чего еще?..

— Вы... Наверно... Не в состоянии? — угас вдруг Клочковатый.

— В состоянии. Не в состоянии скорее всего вы, — ободрила Нюрка. — Вам с непривычки следует начать с чая.

— А? — шарахнулся Клочковатый. — Чаю?.. — Но понял, что не прогоняют, а что-то как раз напротив. — А что! И чаю! Вполне! Только вы ничего такого — мне очень нужно, а я не знаю как!

— По-моему, не знать как — нормальное состояние человечества, — воодушевила Нюрка и повела за лямку свой летучий голландец.

Все у нее нормально! — обозлились в укрытии.

Клочковатый споткнулся следом, иссяк на четвертом шаге и остановился не в силах:

— Не могу!!

Кошки выглянули из-за мусорных окопов. Вопль получился шире, чем вложенное значение. Возникшее вдруг соответствие вспенило Клочковатого, и он вскричал еще монументальнее:

— Не м о г у!!

Кошек оглушило. Небритый вздрогнул от себя и пробормотал извинение.

— Давайте тут, — не удивилась Нюрка.

Незнакомый отвернулся в помойку и глухо объяснил:

— Я вас выследил. — Сказанное встревожило, и он нашел алиби: — Я художник.

Анна длинно рассмотрела Клочковатого. Подъездный человек дернулся внушить, что художник тут только один, он, и право на Нюрку имеет преимущественное, поскольку первооткрыватель, и черта с два — место забронировано, он, может быть, еще и юридически оформит. Но заблаговременно придумал вокруг рюкзака себя и Этого, Этот не трус, не юлит и не отступит, еще и двинет раза, даже наверняка, Нюрке станет совсем нескучно, еще и примет участие, — кретинический сюжетик, нет уж! Его преимущество в своевременной информированности. Издалека. Тайно.

Небритый, отвратный, настаивал:

— Художник — Я!

Сейчас хватит себя в ключицу и начнет икать, брезгливо решили в подъезде.

— Вам негде расположить натюрморт? — поинтересовалась Анна.

— Вот как! — Клочковатый чему-то неудержимо обрадовался. — Значит, наплел, что ему негде? Что средой умучен? Вот свинья! Да у него отдельная комната! И кофе! В постель! С омлетом! Мамочка собой сковородку смазывает!

В него вонзился твердеющий взгляд Анны.

— Нет уж! — выдержал Клочковатый. — Из-за него человек повесился! Я третьи сутки дежурю и право обрел! Может, не полностью прав, или вовсе нет, у вас, может, вселенское взаимопонимание, не мое дело, но — несправедливо! Меня съеживает, я убить хочу! Потому что он — Минимум! Искусственный продукт, мороженое, пожизненный полуфабрикат!

— Вы искали, где сказать о другом плохо? — оборвали напротив.
В подъезде удивились металлу в безопасном прежде голосе. Пригвоздит. А ведь он не знал. Стало быть, шанс.

Но Анна выжидала объяснения.

— Дура! — вдруг рявкнуло в Клочковатом. — А если влюбилась, так дура в кубе!

Рюкзак с треском взлетел на плечо, вдоль асфальта просквозил запах оборванных корней. Клочковатый перепугался:

— Простите! Ради бога! Я не то! Я иначе, я не зло! Опять... Ничего же не получается... Вот оно и есть — всегда не получается, а я искренне!

— Искренне хотели оскорбить, — усмехнулась Анна.

— Не оскорбить! Не вас, во всяком случае! Не так все! Недоказуемо, я понимаю... Чтоб оклеветать — трое суток дежурить?

— И больше ждут.

— Да нет же! Вы со мной не хотите, потому что в себе уверены! А все не так! Он подлец, пуст, и сам это знает, знает — и не шевелится, и процветает, ждет, когда кто-нибудь наполнит, и ширится в стороны, еще и размножится с вашей помощью! Поди поспорь — диплом почти с отличием, а его вместе с отличием — обходят, хоть и нет состава преступления! А все равно презирают! Трояк взаймы — так ведь, гад, вгонит в тридцать три унижения, и ведь не от жадности, куда там, жадность проще, он — от преимуществ власти! А вы ему — творите! Чтоб не сострадать — он через всякую боль на цыпочках, ему даже из-за себя лень, зато — с отличием! И ведь обожрется удачи! Почему?! Таким судьба по какому праву?!

Видали? — восхитились в подъезде. Ни копейки не вернул, а распух от прав!

Но следовало призвать внутрь выдержку и дослушать права до финала. Интересно, а о н а как?

— Если человек не способен... — Вот-вот! — возликовал он. — Но осознает в себе пустоту, то не страдает ли больнее?

Ликование ужалось. Негромкий, убежденный голос оскорбил почему-то больше, чем бесстыдная оценка. А бывший приятель взвился снова:

— Мир потрясен его муками! Да плевал он! Да он и пытки перетерпит как временное неудобство! Он же в презервативе — от жизни предохраняется! Ваши крылья — почему ему?.. А он, гад, умен, он к ним конструкцию, чтоб по своим плечам, чтоб границы перемешать, чтоб в художники, и ведь пролезет, и в союз, и другого утопит, который духовнее и лучше! А когда ты... А когда действительно талант, то ты на глиняных ногах... Перед любым плевком беззащитен!

А и убьет, пожалуй! И э т а — слушает, как меня ненавидят! Омлет ему не нравится... Да потому что не ему!..

— Талант насиловать не может, — воплощался Клочковатый в монологе. — Его сопротивление разъедает, как сода, настоящая сила беспомощна! А вы, если способны, если уж нужно на себе тянуть... Поймите не заслужил он! Да, я слаб, но во мне — больше! Оттого и не смог, что больше! Я вслепую, но зато — сам! Я мужчина еще, а не духовный альфонс! И если побегу себе таланта искать в женщине, то, ей-богу, пусть по пьянке тюкнут — разумно сделают пользу!

От собственного избытка он временно затих в сторону Анны, страшась глухоты. Анна отстранилась молчанием, подозревая в неожиданном человеке всякое.
— А! — возобновился Клочковатый. — Решили, что завидую! Что сам бездарь... Ни черта! Я трезв, зол и трое суток ждал, пока вы откуда-нибудь возникнете... Чтобы узнать! Задача: по портсигару и косынке. Решил — если получится, то начну себя сначала и буду побеждать! Человека — по натюрморту... И узнал! Потому что — художник! Я! И, хоть и жрать хочу, и вас уважаю, и вообще... Но за чаем не пойду!..

Кто их призвал копаться! — возмутились, уже неизбежно и привычно, в укрытии, не в силах уйти в какую-нибудь безопасность или хотя бы углубиться в подъезд до чердака, чтоб если и видно, зато не слышно. Неприятия оказалось так много, что стало скучно.

С Клочковатым — очевидно. Опасаться, конечно, следует, но вряд ли все же из-за угла. Оставалось прояснить Нюрку.

Осина! — раздражился он. В памяти всплыли тягучие песенные слова: скрипит осина, скрипит осина... Где скрипит? — возмутился он неожиданному в себе. Зачем скрипит?..

Звук песни ушел под кожу, слегка уколов морозом ладони.

Опять! — вздрогнул он. И здесь! Везде! А я, может, не хочу больше! Не нужно мне это!..

А там продолжали:

— Если трудно и я могу помочь, то помочь — естественно. И не обязательно доводить человека до воплей о помощи. Это, по-моему, экономит жизнь и порядок на планете.

На планете. Естественно. А как же — без глобального смысла?..

Раздражение в подъезде нарастало. Кроме кошек, происходящему внимали уже все заселенные окна.

Клочковатый гнул свое:

— Теперь он решит, что можно быть талантливым беструдно! Он даже не соавтор, а наездник! Ему подпорки, а меня — в барак! А если я лучше?! Талантливее?! Может, пить брошу и начну выставляться за границей? Да я мать жалею! Вы у него спросите, помнит ли, как тех, которые ему омлет в постель, зовут! М н е не хватает, а не ему! Может, м о й должен быть шанс, ему и в вакууме — полной грудью, а я задыхаюсь! А вы мне — чай!..

Окна слушали с удовольствием. В форточку по пояс извлеклась Армада Петровна с хоккейной клюшкой на заднем плане и поинтересовалась:

— Анна, к вашему диалогу не потребуется вооруженный свидетель?

Анна отрицательно качнулась, приподняла рюкзак за карман и, пошарив, извлекла оттуда ключ на длинной веревочке.

— Возьмите. Придете, когда захотите чаю, а я объясню место, которое можно им открыть. Оно лечит все... Вас вполне можно вылечить.

Слева возмущенно сконцентрировались — она что, сдурела? Отдает ключ от Его Дома На Озере! В Нюрку следовало немедленно вмешаться, но Клочковатый ключ от себя отодвинул сам и прорычал:

— Не захочу! Плевать мне на чужие кущи!.. Если, — он ухнул себя под левое ребро, — тут что есть, так я сам это и осилю! А вы... Пустоту пасете! Пестуете! Множите по земле разреженное место, где сострадание не дышит! Вам непростительно!

Он развернулся и проскочил двор, арка привычно колыхнулась отставшим от человека ветром и уронила кусок штукатурки. Анна напряженно вгляделась сквозь нее в невидимое пространство Города, сгребла рюкзак и исчезла в выбеленном своем подъезде.
Человек вжал друг в дружку ослабленные, истончившиеся напряжением духа коленки и мысленно прикинул время, подходящее для того, чтобы Клочковатый, пробежав в нервном сотрясении спринтерскую дистанцию, уткнулся наконец в какой-нибудь общественный транспорт, а транспорт удалил бы его на безопасное расстояние.

Критика извне, похоже, иссякла. Теперь следовало мобилизоваться для какого-нибудь решения. Но мобилизовывать оказалось вдруг нечего, он опустошенно прижимал к стене несвежую в этом подъезде известку и напрасно вдыхал общественно-бездомные запахи.

Под ногтями требовательно кольнуло. Пальцы дернулись и прочертили вдоль спинной опоры какую-то творческую параболу.

Опять! — вскинулся он и, сев, зажал коварные пальцы между собой и полом. Я их отучу!

Но из-под ногтей тикало неведомым электричеством вверх, в мягкое остальное тело, цемент пульсировал жестким ответным эхом, в подъезде возникли какие-то блуждающие токи, и из накаляющегося мира в человека вплыл ритм знакомой уже тоски:

— Скрипит осина... Скрипит осина...

Он взвился к выходу, светящемуся в нормальный мир, а его нагоняли еще какие-то ненужные, посторонние душе слова, то ли последующие, то ли предыдущие, слова не успевали и на лету грозили сложиться в строки, такие же — он предчувствовал — требовательно-печальные, они преследовали, чтобы что-то в нем разрушить, они были заодно с предающими пальцами и против остального нормального тела. Все вокруг против и нет ничего, желающего ему покоя!

Часа полтора он мучился по многим городским изнанкам, ненавидя кошек, голубей, людей, ветреное белье на веревках и отвратительно яркую листву устойчивых дворовых тополей. Он злостно курил, прицельно метя бычками в иссушенные углы с дряхлой пылью — чтоб оно сгорело, это многоголосое, шевелящееся посторонней жизнью лето!

Он вспомнил заявление на начальственном столе. Отчеканенное профессиональным почерком, оно должно было противоречить всем прежним о нем мнениям и стать теперь уликой, будящей воображение сотрудников, вызывающей слухи и вкрадчивые вопросы. Забрать! — воспрял он надеждой.

А потом? Чем таким обеспечит он внезапный выбрык? Как теперь соответствовать? Улику будут праздно помнить, любопытно подсматривая из курилок потаенную душу, и, подозревая то, чего в нем быть не может, ожидать поступков.

Он вздрогнул и побрел довершать предложение.
Обреченно ощутив в подъезде несгибаемую чистоту, он обозрел последствия массированного ремонта и догадался, что Нюрку остановил лишь порог подъезда, и то скорее всего ненадолго. Медленно и тяжко поднимался он вдоль свеже-синего строя почтовых ящиков, жаждая какого-нибудь непорядка: идеалов, точно подогнанных к реальности, существовать не должно, иначе каждый захочет повышенно требовать всяких соответствий от каждого.

Ему не везло, от дверей по очереди пахло: выпечкой, генеральной уборкой, вегетарианскими супчиками и животворно свежим бельем. Здесь разучились напиваться до ненависти и безобразий и сохраняли доброжелательный суверенитет. Все о н а, — подумал пришедший, — е е штучки, излучает дисциплину, как майор в отставке.

Он вцепился взглядом в потолок — все лампочки наличествовали. Стало безнадежно, и очень захотелось что-нибудь уничтожить.

Осмотрев пространство направо-налево-вверх и убедившись во всеобщей успокоенности, он извлек из брючных недр ключ и быстренько нацарапал вдоль стены самое для безопасности краткое слово. Ощутив облегчающий позор, он взлетел к нужной квартире.
Он позвонил, втайне опасаясь, что откроет, как когда-то, пристальная сосиска Чуча. Но открыла тетка, не менее подозрительно всмотрелась, застряла взглядом где-то в позвоночнике, но, кругло просияв, вдруг признала:

— А! Художественный человек! В летнем варианте! Извините, видно не сразу. Вы, надо полагать, решились приобрести опыт полетов? — Тетка, получая от себя очевидное удовольствие, победно хохотнула. — Проходите, проходите, — согласилась она, впрочем, пропустить. — Как ваше художество? Имеет, надо полагать, успех?

От «художества» он жестоко вздрогнул. Несправедливо.

— Почему вы в этом уверены? — попытался он сохранить дистанцию от буйной тетки.

— Из вашего длительного отсутствия логически следует краткий успех, — доброжелательно объяснила та.

Объяснение уходило в какие-то ненужные глубины и встревожило, но тетка сияла приветственно, и он решил пока не подозревать ее в проницательности.

Начиная ощущать близкое напряжение климата, он осмотрелся. Естественно, здесь тоже прокатились ремонтные катастрофы, смели прежние наивные обои и трутовики, а возможные плоскости оклеили всяким искусством. Он смутно определил штук семь разнообразного формата и качества Джоконд, множество фантастических пейзажей с точкой зрения на какой-нибудь Альфе Центавра, рассыпанный на редкие породы атлас собак и великое множество парусников и катамаранов, распятых на стене криво и непрофессионально. В углу отдыхали от Клочковатого свежие коряги. В одном месте воздействие искусства было приостановлено, а пустое временно место преображено бархатно-густым зеленым цветом. Для коряг, сообразил вошедший. Да они же здесь укоренятся! И разрастутся в горизонтальные кусты, а на ветках тетка рассадит своих пыльных птеродактилей. А э т а станет ежедневно поливать стены из шланга. И в следующий ремонт проросшие к соседям коряги придется корчевать.

Сбоку звучала тетка:

— Анны временно нет. Анна в поиске. В моей комнате есть Федор. Федор вас не интересует? Жаль. По телевидению в данный момент транслируется выход жизни из океана на сушу. Качество английское. Тоже не интересует?

— Извините, нет, — защитился он от жизни.

— А! Вы уже вышли. Понимаю. Анна, возможно, вернется. Дверь в ее комнату открыта, — неистребимый, к сожалению, принцип. Но входную дверь мы с Федором все же отвоевали. Желаю удачи!
Чего желает? — удивился он. Удачи? Какой? Что эта рентгеновская особь пронюхала?

Он покосился туда, где до ремонта обстановку стабилизировало овальное зеркало. На него жизнерадостно вытаращилось частоколом ресниц ватманского размера чудовище с подписью: «Афтапартрет». Разумеется, овальному здесь сохраниться не удалось.

Мутант, понял он. Господи, еще и это. Я не могу жениться на семи Джокондах и мутанте.

Он снял кроссовки и двинулся, ожидая худшего, в ванную. Когда-то там, конечно, булькало карпом, но зато имелось и зеркало. Но предварительно следовало включить свет и соблюсти возможную безопасность.

Навстречу из ванной полыхнуло жарко-оранжевое Нечто, выплеснув на вошедшего черные качающиеся пятна. Он шарахнулся вспять, напоролся позвоночником на дверь и зажмурился.

Выплыл теткин заинтересованный ультразвук:

— Вас тоже впечатляет?

Он приоткрылся наружу. Тетка энергично торопилась мимо с болезненно-оранжевой морковкой в кулаке.

Как она держит... Как откусывает!.. — возмутился он.

Тетка, хрустя огненным овощем, водворилась в свой трюм и исчезла, как оставалось надеяться, окончательно.

«Тетянь, а краски дашь?» — вспомнилось непрошено.

Дала. Навернуться можно. Черное на оранжевом. Готовый стресс!

Вблизи черное оказалось с желтыми излучающими глазами. Осьминоги, осенило его. Однако мутант соображает. Агрессия, джунгли и тигровый ритм. Закаляет нервы. И зубы, добавил он, обнаружив отсутствие горячей воды.

Сразу полегчало. Реализм лета, разобранных трубопроводов и будущей липкой жары при невозможности полноценно вымыться отразится и на Нюркином жилье. С этим-то не справятся, это не подъезд побелить. Будут греть на газу малыми порциями, как все нормальные люди.

И вообще... Сквозь гипноз осьминогов он пытался выстудить из пальцев колючую тревогу. Разменять! Куда угодно, но тетку выдворить за черту Города. Выдворить, конечно, с удобствами — у меня тоже метры. Значит, тройной. Набегаешься, пока найдется любитель черных осьминогов в ванной. Новый адрес — никому. Клочковатый пронюхает. Мутанта живо отвадить к бабушке и дедушке. Бутылку им, чтоб держали внучка под замком. А не выйдет — в какой-нибудь специнтернат для особо трудных. Дом и вдовий натюрморт — продать, что купят, не сомневаюсь, и э т у впечатлить гарнитурчиком. Хватит вколачивать в стены самодеятельность, фирма есть. На оформиловке заработать. Что на озере — оформить, чтоб юридически и с участком — малых голландцев выращивать. Будет Дом творчества. Мастерская.

Ах, да. Нюрка еще. А вдруг не впечатлится? Вдруг — с гвоздями и морилкой ей лучше? Вдруг это уже непоправимо?

Намекнуть, что гениален и страдает. Мук побольше, в основном творческих. Ей же нравилось, когда работал, — тише воды, ниже травы и даже без этих — без морали и этики. Девица все же осиновая, борщ и две тройни на дне души, я же видел. Проникнется.
А вдруг на самом деле девица? Запросто, с ее-то ростом. Опять всякие усложнения, черт знает, какой прикол выкинет. Ладно, тут совместный такт, чтоб без истерик. Я же не как-нибудь, я официально. Еще и рада будет.

Запереть её, пусть идеи продуцирует. Но запереть может и не получиться — он вспомнил, как ловко Нюрка топориком творила лунку и хрустела льдом на хищных зубах. Все равно от себя не отпускать. Любить человечество целиком — перерасход энергии. Пусть расходует только на него, человечество обойдется. А если гарнитурчик не покорит — выселить на озеро. Чтоб Клочковатого пресечь. Пусть рыщет.

Терпеть, конечно. Но Нюрка безопасней, чем Вселенная под ногтями. Черт, может — от Вселенной лечат? Гипнозом, например? Но вылечиться совсем — тоже глупо. Вот чтоб кололо как-нибудь в меру и его желанию, перед очередной выставкой, как-нибудь мобилизующе — тогда впереди известность, престиж и деньги. Вольная жизнь с дополнительными, положенными по закону творческими метрами, с мастерской около неба под какой-нибудь величественной крышей.

Пальцы снова болезненно дрогнули и вдоль сердца тряхнуло чуждой и недоброй к нему энергией. Все что угодно, только без э т о г о! — сжался он.

А может, он начнется тут счастливо, — кольнуло уже в голову. А почему нет? Тогда, в ее совершенном бордовом мире — работал, мучительно, картон жил, пронзал обратно требовательной раскаленной струной, и пока звучало с картоном в унисон, понимал, что преступно упускать, терпел шизофренические сны, немыслимые, блуждающие и бесхозные, не сны — решенные картины, и был полон, звенел от напряжения, как туго набитый звуком колокол, а ведь Нюрка не мешала, и не хохотало теткой, и желанный покой — оглушил, обрушился, как награда, когда все совершилось в оконченный труд. Тогда, рухнув в завершающий сон, он, кажется, успел подумать: «Как изматывает ... Счастье!»

Было! — всколыхнулось в нем, прозвучало, как медный тяжкий гул, отзываясь от костей эхом. Было!

И он вернулся, э т о должно принадлежать ему, вопреки бреду Клочковатого, ехидной тетке и издевательским мутантам на оранжевой стене. Они здесь все, вплоть до прирученного мальчишки, — авангард. Извращенцы, конечно, но — творческие. Он не дурак, он чувствует, ч т о толкает их сдирать обои в цветочек и лепить где попало антиобщественные коряги, говорить на костлявом русском и выкармливать бросовых кошек. Он — против, но понимает. Здесь художники, все, каждый, они пропитались ненормальной болезнью жизни, жаждой извлечения из себя токов и сил, но они — дилетанты, самовыражаться — его профессия. И если он струсит, имя ему будет — Дурак! Да и тетка, подозрительная, как инженер по технике безопасности, хоть и издевнулась спортивно, но вполне впустила, не выставила по тайной кaкой-нибудь причине, следовательно, Анна в недавнем прошлом распорядилась, дверь открыла — для него! Ждали его здесь, и, может, для него и ремонтировали. А что, порядка, если зажмуриться, все же прибавилось, а Нюрка даже и надеется, может быть. Он тоже что-нибудь предсказывает. Все верно.

И он решил повернуть к осьминогам слепую спину.

В коридоре очередная тетка совершала новое нашествие на кухню. Следовало, пожалуй, перед ее бдительной проницательностью проявить себя дружественно.

— Приятного аппетита, — неискренне пожелал он.

— Да? — удивилась тетка. — Спасибо. Моему аппетиту всегда приятно. Вам не трудно приблизиться к этому шкафу? — Она монументально указала в забаррикадированную свежим строительством стену. Он осторожно прокрался в указанном направлении. — Прекрасно! Вон ту чеплашечку, пожалуйста!
Названное показалось скорее футляром, из-под подзорной трубы, например. Футляр пронзительно пах отравой. Тетка распахнула крышку, поймала на столе здоровенное блюдце, швырнула на дно отравы и ошпарила кипятком. Полыхнуло запахом полночных тропиков в сезон дождей. Установившись в крепкую позу, «джунгли» тетка опрокинула в себя без остатка, прослезилась, дружно побагровела и медленно прояснилась во взгляде.

— Чудесно! — кивнула она шкафу. — Анна дает прекрасные рекомендации.

— Вы нездоровы? — обнадежился пришедший.

Тетка надежды не заподозрила. А может, наоборот?

Ответила с пространной усмешечкой:

— Я, знаете ли, вполне врач. Вы когда-нибудь видели здоровых медиков? 3а беспрерывный трудовой стаж я встретила здорового человека единожды. Прекрасный экземпляр. Я имею в виду Анну. Знаете ли, как медик, я подозреваю левую в себе почку. Ощущаю внутри камни мироздания.

Она довольно хохотнула.

Он мгновенно вспомнил все окаменелости, разложенные по стеллажам в теткиной берлоге.

— Мироздание волнующе, но утомляет, когда строится постоянно. Вы не страдаете? Я бы рекомендовала пить подобное. — Она всмотрелась в кружку очень внимательно и определенно что-то там увидела, с чем, кивнув блюдцу, и согласилась. — Натощак каждый день всем без исключения в принудительном порядке. Прочищает отнутри кнаружи. Федор к целительному воздействию уже почти приручен — он научился произносить правду.

Она высветилась наконец до прежнего зефирно-розового качества, обрела способность движения и, совершив вокруг себя множество необъяснимых устранений предметов на нелогичные места, создала моментальный хаос и торопливо выкатилась из кухни.

Он обнюхал блюдце издалека. Нет, ничем подобным прочищаться он не хотел. Лучше он останется здоровым. Лучше водвориться теперь в Нюркину комнату и предельно сосредоточиться. Он здесь не просто. Он с миссией. Следовало придать себе увесистость.

Удивительно, но в Нюркиной комнате перемен, как он втайне опасался, не стряслось. Только разросшийся на потолке водопад зелени распределился вдоль обруча, того, которым девушки шлифуют талии, и буйно-растительный круг завис параллельно полу.

Действительно, почему бы клумбе не быть на потолке. Но в остальном тут предпочтение стабильности, это единственное, что мне подходит. Традесканцию шевельнуло навстречу, возможно, от сквозняка или теткиных дальних рулад по поводу суши и жизни. Трава, не признав в человеке ничего родственного, равнодушно откачнулась.

А ведь поливал! — обиделся человек. Сбоку подводно булькнуло. Сомы удесятерились в сомиков, и каждая малявка рассматривала незнакомого, который почему-то не спешил ничем накормить, и выжидающе щупала его через стекло усами. Аквариумные горизонты стерегли двое родителей, зависшие поверху, как цеппелины.

Еще и размножаются! — насторожился человек и, щелкнув пару раз выключателем, установил, что в комнате все функционирует исправно. Здесь обитало прежнее, налитое до потолка экологическое и душевное равновесие, обогреваемое неповторимо бордовыми стенами. Здесь можно было жить уверенно.

Ему стало вдруг именно так. Покой проник внутрь и размножил по телу убежденность в удаче. Его ждали, иначе случились бы перемены и новаторский хаос. Возможно, за него тоже хотят. Да, вполне возможно.

Он опустился в какую-то самодеятельную очень уютную мебель и сосредоточился в уверенное ожидание.
Вслед за скрипучей гаммой половиц он угадал Нюрку, она возникла, распахнув комнату себе навстречу, замерла вдоль проема и прилипла к нему временным недоумением — так не совсем одушевленно смотрят обычно на неожиданные в данном месте вещи. Взгляд признал наконец в нем человеческое, и человек, ощущая, что затянувшийся момент узнавания можно резать ножом, как мармелад, попытался сквозь загустевшее время подать какой-нибудь признак жизни.

Нюркин взгляд изменился в тяжелый и пристальный, под зримой его весомостью пришлось туго подняться, длящийся миг вдруг преобразил Нюрку в незнакомую женщину, в женщине угадалось множество к нему вопросов, и, всматриваясь в какую-то в нем точку, она притянула его взглядом, ища душу, которую отдельно от его тела можно приблизить для удобства понимания и определить там главное, а он, муторно ощущая все как неправомочное, сопротивлялся и прятал себя глубже.

«Приятель, гад... Вредитель!» — смутно подумалось человеку.

Он пытался противостоять, но выходило резиново, самостоятельно продвигаться навстречу не получалось, и бо́льшая его часть отчаянно трусила и жаждала бегства. Изнутри стремительно выветрились все накопленные решимости и всплыло вдруг недавнее подъездное укрытие, где, с удобством вжавшись, он подслушивал о себе правду. Дальше перед незнакомой женщиной в таком качестве находиться было немыслимо, такого себя, рушащегося и неуверенного, следовало немедленно прекратить, и он выдавил толстый горловой звук, лишенный смысла.

Наконец получилось сватающимся голосом:

— 3драсссьте?..

Все-таки что-то из него прозвучало.

3амедлившееся около женщины время двинулось наконец с привычной скоростью вслед за ней в комнату, обратив незнакомое в прежнюю Нюрку. Она шагнула, и отросшие волосы, как прохладное пламя, вымахнуло сквозняком вбок, а вдоль тела поплыла прежняя, болотного цвета хламида.

— Садитесь, — отпустила его Нюрка, и он долго обрушивался вниз, пока не встретился с тахтой без ножек.

Следовало себя продолжить и утвердить, чтобы подойти к главному, и он отважился:

— Это я!

Его тащило на стереотипы, и хотелось заявить: «Я — художник!», как делал он при прочих знакомствах, но вспомнилось, что около Нюрки сегодня такое уже звучало, и очень глупо, и надо быть осторожнее — надеяться сегодня ему не на кого, надо приспосабливаться к местным законам, если он хочет выиграть судьбу.

— Я пришел, — объяснил он правдоподобно, но бесцельно.

Говорить оказывалось обременительно, потому что приходилось конкурировать с отсутствующим приятелем, который сумел присвоить Нюрку страстным накалом и прямотой. Он так не мог. А надо так, чтоб прозвучало убедительно и неотвратимо, чтоб рядом не начали мораль, этику и прочие издевки, чтобы свеча напротив не смотрела в его лицо так спокойно и ничего не ожидая.
— Я пришёл! — повторил он, но Нюрка не впечатлялась. — «Дом» взяли на выставку. — Она кивнула. — В общем, там отмечено. Лучшая работа, в общем. — Она опять кивнула. Почему она от него ничего не ожидает? Ведь он надрывался, как проклятый, на этом ее Доме! — Толпятся... Не без реплик, конечно, случаются в сторону. Народ искушенный, но в такие Дома не верит. Говорят, такого не бывает. — В Нюрке загорелся краткий интерес. — Не бывает, но за искусство признали... — Почему молчит? Клочковатый убедил? — Вы не рады?

— Это естественно, — включилась наконец в его присутствие Нюрка.

— Что? — Он не понял.

— Творчество — нормальное состояние каждого. Вас просто повернуло к норме.

Начинается! — испугался он, заметив новое дерганье в пальцах и стремительный подкожный озноб. Опять судит! Меня! По какому праву?..

— Я художник все же. Вы не находите разницу? Я не шью сапоги или джинсы, раз вы имеете в виду такое. Я — профессионал. Я искусству учился. Шесть лет вуза и четыре — училища. Десять! — Десять лет — ничего не значит, по-вашему?

— Десять лет специальности — слишком много. Неестественно — для естественного.

— А вы убеждены, что гениально — без академии?

— К талантливой жизни способен каждый. Жизнь — главное творчество. Искусство — малая ее часть.

— Малая? А эта работа, которая на выставке... Портрет вашего Дома — этого тоже мало?

Она не смотрела на него. Ей не хотелось спорить. Еще хуже — ей не хотелось говорить. Но она сделала усилие. Она ответила. Не для себя, а для него.

— Когда искусство равно талантливой жизни, тогда достаточно. Но такое редко. Путь жизни должен быть равен пути в творчестве. Математика таланта. Если предать за кухонным столом или в чужой постели, предашь и в своем труде. Даже если труд — изобразительный... Где кажется, что можно что-то скрыть.

Почему она о предательстве? Я не предавал! У меня — своя дорога! Почему нужно только как в хрестоматиях? Почему только прямо и несгибаемо?..

Возражать! Во что бы то ни стало — возражать! Почему он всегда не готов? Он специалист и профессионал, он умеет больше всяких случайных и правильно живущих. Его планировали десять учебных лет — он закономерен. И он несомненнее, потому что — мастер...

Внутри было темно и жарко и не брезжило никакой цели. С трудом вспомнилось, что он здесь с идеей. Идея ухнула по голове. Как же другие женятся? Как у них заявляется о намерениях?

— Я, собственно... Поделиться успехом, — начал он и вдруг добавил для себя неожиданно: — Портрет в а ш е г о Дома. Вокруг столько людей, что скоро придется строить крепостной вал. Я думал, вам не безразлично.

В Нюркином лице ничего больше не менялось. Нет, не замкнутое, не спрятанное лицо — он художник, он знает лица. Нюркино лицо имеет выражение, всегда имеет, наверное, даже во сне. Что-то чуждое всем прочим лицам. Он в ней недопонимает. Или там наличествует и коварство? Он — к ней, а в ответ — приклеят, скрутят, обременят? Душу вытянут? Деньги? Квадратные метры?

Нет, — передернуло его. Лицо с выражением лика, это что-то гораздо хуже. Ему не справиться. Он уже на «ты» в запале рискнул, а она ему — во множественном числе... И ведь приучит! К супруге — на «вы» и «Анна», и это еще терпимый вариант, как бы не по отчеству...
Нет, надо копнуть там, где есть неполноценность. На «ты». У него цель, к ней следует продвигаться. К цели надо через «ты».

— Работаешь? — поинтересовался он. Покровительственно. Тон вышел милицейский.

Она взглянула с недоумением, проверяя услышанное зрением.

— Интересуетесь, успели ли меня уволить за время вашего успеха? — не ошиблась Нюрка.

— Нет, — смутился он правоты, — меня это не слишком... — И вдруг нашелся: — Может, могу помочь? У меня знакомые, друзья... Все с удовольствием! — плел он с ускорением, ужасаясь возможного согласия, потому что друзей не было.

У меня нет друзей, понял он.

Нюрка на секунду стала пристальной, и во взгляде почудилось что-то заинтересованное, слишком быстро сменившееся стремительной усмешкой.

— Я работаю духовно. Поэтому могу везде. Мне не надо помогать.

— Значит, все-таки уволили? — вырвалось у него удовлетворенное.

Нюрка фыркнула уже вслух. Ирония в ней оказалась столь многообразная, что его затошнило от усталости. Ему это не под силу.

Анна отвернулась и отошла к окну.

Белым лицом к окну.

Он не нашел в себе нового вопроса. Сейчас его волновало другое — он хотел увидеть лицо тогда, когда она стоит у окна, спиной к видимому. Что отражают ее глаза? Какой цвет мира? И что изменилось? Почему у ш л а? Почему не собирается ему, как недавно, помогать? Ждет. Чего? Или следует — прямо? Зажмуриться и выпалить чушь, какое-нибудь «я-вас-люблю»? А если он не любит? А хочет по расчету? По нормальной разумности и взаимовыгоде? Что-то же может оказаться в нем выгодно, раз она общается? В браке по расчету — что говорить? «Вы-мне-выгодны-я-вам-тоже»? Почему эту формулу человечество разработало не столь пристально, как общеупотребительную и все равно лживую? Или человечество таит? Как же ему?

Его, многократно униженного воображением изнутри и Нюркой снаружи, морозно поколачивало. А может, не нужна ему Нюрка?

Он зажмурился, очень надеясь, что не нужна. Опять оглушила тишиной близкая Вселенная, насыщенная токами и болью, она выслеживала неподалеку, ища места. Становлюсь шизофреником, испугался он, натягивая на зрачки кожу с бровей и скул, чтобы не видеть себя и вокруг, чтобы закопаться от всяких излучений в непроницаемый бункер и чтобы вообще дезертировать. Но и в слепой своей внутренней влаге он ощущал невозможность ухода от непостижимой Нюрки. Прежнее творчество зашло вместе с Нюркой ему под ногти и не отпускает, не слушать бы ее вовсе, пусть бы терроризировала, но как-нибудь беззвучно.

— Вы мне нужны, — произнес он, не отрывая глаз, и поразился: дрожь из-под ногтей иссякла, как предварительная зубная боль, и показалось, что все нужное уже произошло само собой. Больше от него ничего не зависит. Можно свернуть покойный клубок и ждать какой-нибудь судьбы.

Очередная Нюркина усмешка эволюционировала в громкое язвительное «хм!».

— В прошлый раз вам показалось насущным всего лишь мое жилье. Налицо неограниченный рост потребностей.

Развлекается! — ужалило его. Можно подумать, что перед ней распинаются ежедневно сотни гигантов!

— Вы оскорбляете! — взорвался он правдой. — У меня серьезно! Мне от вас некуда! Я бы с радостью! И вблизи мешаете, и на расстоянии! У меня выхода нет, только сюда!

Он, оборвав свое страдание, понял, что для предложения уже слишком нетрадиционно, ужаснулся неуправляемо выплеснутому и зло взглянул туда, где прочерчивалась все та же женская спина.
В Нюркиных плечах образовалась протяжная линия, будто на них спустилось огромное каменное коромысло. Всплыло: «Скрипит осина... так над могилой... скрипит осина».

Какие могилы! — вскинулся он прочь от вещих когда-то слов и заторопился жить нормальными фразами:

— Вы, можно сказать, жизнь мне искалечили!

— Чем же? — ровно прозвучало от окна.

— Требуете! Вынуждаете! А потом что?

— А что потом?

— Этот Дом, то есть его портрет, можно прислонить к плинтусу в любой квартире, и любому дано туда вселиться! И кто-то купит, и разместит душу в м о е м труде, он не выл зимой, а я выл, я обрел, а кто-то сожрет мое сладкое обретение, откуда вы можете знать, чего это стоит! Кому-то искусство с доставкой, а я с чем?

— Выращивайте огурцы для коопторга. Там прибыль опережает усилия.

— Мне осточертели ваши рекомендации! Я пришел за другим и не уйду просто так! Я пришел, чтобы работать! А вы должны за меня замуж!

— Должна? — Нюрка развернулась удивленным лицом. — Вы уверены, что я — должна?

— А что вам делать? — Чувствуя, что миссия рухнула, он должен был на Нюрке хотя бы выместиться — за длительное ожидание, за стояние идиотом в подъезде и добровольное выслушивание, за заявление на вышестоящем столе, за близкий оскорбляющий отказ, за то, наконец, что не видит в нем равного. — Вам сколько? Двадцать семь? Тридцать? Карпов размножаете? Для братиков? Сомиков для этого вашего Федора? А потом — что? Когда неотразимой вашей Армаде Петровне стукнет так, что людей от птеродактилей отличить не сможет и впадет в птичий свой текст и подтекст навсегда? А вам останется выгребать из холодильника горы ценнейшего гуано и обещать санэпидемстанции личный свой надзор? Куда — тогда? На озеро, где все деревья разнесут в бревна, а бревна — в щепки? Кому, кроме меня, понадобятся ваши жуткие проповеди! О пользе человечеству мечтаете? Так сделайте конкретное хотя бы одному мне... Для остальных вы явление отвращающее! Никому и никогда не понадобитесь всерьез, вот и займите место, положенное от природы и рождения. Прочие врут о любви, а расчетчик у каждого математический, чувствования всякие — только орудие в совместной игре, и брак такой — либо глупость, либо замаскированный расчет, чет-нечет, а в вас лишь ирония, а чувства лишь снятся, и не может быть чувств между нами, и не нужно, но я согласен, так устроит обоих — без излишеств, но с совместной пользой. Другие на этом кончаются, а умнее сразу начать. Вы что же, гения ждете в личное свое пользование?..

Она откуда-то оказалась очень близко, лицом в лицо, руки сложены на груди, очень ровно, длинные пальцы один к одному, в рукавах загустела мягкая ползучая тьма. Врежет... Ощущая в глубине рукавов немыслимую для женщин силу, он, тупея от близкой возможной расправы, сжимался внутрь. Внутри была тьма.

Но, приблизившись, Нюрка остановилась и всего лишь непримиримо заглядывала в мужское лицо.
Она слишком близко, чтобы захотеть меня убить.

— Значит, мне при рождении постановлено место рядом с вами. И вы в этом убеждены?

Каждый момент ее спокойствия был непредсказуем. Не глядя больше в Нюркины темные рукава, оп поспешил выкрикнуть:

— Замуж вы не сможете никогда! Для вас не предусмотрено! Никто не захочет ежедневно прочищаться железным ершом! — Он себя осадил — Нюрка была материально близко. — Я сказал, что думал. Можете вызывать для расправы вашу Армаду Петровну.

— И вы решили, что такой монолог убедит меня занять предусмотренное вами место?

— Я надеялся разумно. Я — художник. Рядом мне хорошо работать.

— И этого достаточно для брака?

— Мне — да! А вам — что? Чем плохо? Я не урод, и с будущим, жилье в норме, остальное как-нибудь. Брак — лотерея, так и так, а вы мне подходите. Мне даже нравится ваш Дом, и даже с вами в лесу, хотя утомляет. Но важнее — что можно работать. Вы в состоянии организовать мой труд. Что же вы? Вам же нравится, когда правдой по лбу!

Нюрка отодвинулась от него в комнату, извлекла из стеллажа тряпку и начала стирать пыль. Пыли, на его взгляд, не наличествовало, но она стирала, медленно и методично, не останавливаясь и молча. Он подсмотрел ее движения: не скрывает ли какие-нибудь слезы, но обнадежился тайной болью напрасно. Рассчитывать было уже не на что, разве на дух противоречия. Но и противоречия в движениях не обнаружилось — Нюрка скользила вдоль немногих вещей естественно, и, дойдя до прежнего окна, высветив свой контур солнцем, произнесла вслух:

— В том, что вы называете правдой, заложено зло и разрушение. Вы себя разрушили. И я ничем уже не смогу помочь. Мне вас жаль, вы будете мучиться, пока не уничтожите что-нибудь большое и сильное, что не будет ожидать от вас предательства. И вам все равно покажется мало. Вы ошибаетесь в главном. Вы больше не художник.

Жалеет! Его! А себя? Он унижен... Почему не себя? Почему так уверена?..

Для него здесь кончено, — возникло отчетливо, как на пишущей машинке. Его удалят прочь, и прочь осталось ему лишь как-нибудь красиво, и это все, что он может.

И вдруг после всесилия, игры возможностями и словами, когда все уже произошло и случилось, когда такими опьяняющими казались логические точки и завершения, когда так естественно и легко решалась его словом соседняя судьба и минута уже почти обожествила его в могущественное, — хлынуло из него стремительное чувство потери, невозможной, недопустимой, будто он, велико дерзнув, немыслимо промахнулся и вместо вечности шагнул к могиле. Его проколол ужас, и застрял, накаляя тело, а он терял и терял, от него отрывалось и кровоточило, следовало, может быть, пасть на колени, скорчиться скелетом на глухом дереве пола и молить о возврате. Но молить надо было Анну, и только ее, и никто другой не спас бы и не освободил, и в нем уже, требуя жизни, молилось и взывало, а он, не в силах допустить позор перед победителем, наваливался на что-то всем, что оказалось в теле тяжкого, и давил, давил, удушая...

Вдохновенье зла в нем иссякло, и не осталось следов того маленького голоса, который просил пощады, и вообще не осталось внутри ничего, и пришел покой, и неожиданное чувство уверенности, пережившей жестокость и нервный срыв. Все вдруг затихло, ничего стало не страшно, и настолько было только что плохо, что оставалась дорога лишь вверх, потому что вниз уже некуда.
Он легко вышагнул из комнаты Анны, но не свернул к выходу, а снова оказался в ванной, где, как и в начале, придумал вымыть руки. Он не понял, что руки хотели вымыться от себя, оранжевое на черном уже никуда не ввергло, наплевать было на оранжевое, он легко возвысился и обнаружил желанное ранее зеркало, оно возникло навстречу с прежнего своего места и прилежно отразило лицо, хорошо знакомое самому себе.

Вот я, подумал он, мое лицо, такое чистое и совершенное, слепленное из горячей, родной мне плоти с единственным в мире запахом меня, я никому не доступен, и ей тоже, и наплевать на нее, когда я так прекрасен самому себе.

Он слабо удивился в себе дальнему звону, что-то оторвалось, и была когда-то боль, но зеркало не дало ему оборваться в нищету, в падение и крик о милостыне. Он подумал, что в жизни кончена Анна, кончено лишнее, и теперь ему станет хорошо. Он расстался с зеркалом, прошел закрытым сквозь строй марсианских пейзажей и нашел кроссовки. Привычные и послушные вещи удобно обласкали ступни, он двинулся прочь без всякого прощания, но захлебнулся ногами в каком-то неудобстве и вдруг понял в обуви отсутствие шнурков. Мутант! — встрепенулось в нем возмущение из прежней жизни. Мутанта следовало призвать к ответу, и он развернулся к чужой двери, но там звучало телететкой, и не захотелось туда проникать всерьез.

Но шнурки все же требовались, он смутился прекращением в себе всякой инициативы и длился в неподвижности, и тут его шнурки поползли из кухни в когтях четырех очень мохнатых котят. Опять! — вздрогнуло в нем гневно. Он рванулся за украденными шнурками, невзрослые звери заподозрили длинную игру и приключения с большим человеком и поволокли добычу прочь, человек обрел в себе намерение настичь и наказать, и прыгнул вслед, котята рассыпались под шкафы, а в центре кухни оказалась вдруг огромная зеленоглазая кошка, непрощающе дергавшая хвостом по полу.

Вцепится, — узнал он Варвару. Но я не могу двигаться без шнурков. Я в них нуждаюсь!

Но он понял в Варваре решимость и давнее к себе подозрение и вернулся к коммунальной придверной обуви. Наклонившись, он нашел единственную шнурованную пару — драные мелкие кеды, даже и не Нюркины. Шнурки пришлось изымать в три приема как состарившиеся и частичные от длительного употребления.

«Ч-черт... — прошипел он, не глядя бинтуя обрывками свои кроссовки и предчувствуя близкое возвращение к панике. — Чч-черт...»

В уворованных шнурках он выскочил за дверь в побеленное и чистое, в запахи всеобщего ужина, она даже чаю не предложила, от обиды захотелось намокнуть слезами, но подобное было слишком непривычно, и он передавил слезы и, ища себе в ответ поддержки, устремился вниз к начертанному на белом родному слову. Навстречу что-то занудно шоркало, он воспрял, предполагая единомышленника, но снизу заподнимался какой-то тип, у типа оказалась мерзкая загоревшая харя, она была отвратительна именно действенным, а не отпускным загаром и ненормально оптимистическими глазами, и человек сверху шарахнулся от человека снизу, а тот кивнул ему, как знакомому, и сообщил:

— Видали неформалов? Самовыражения им, понимаешь, не хватает! Где почище самовыражаются! Самоучки, так их перетак! — Встречный выразился профессионально и мощно прошумел мимо.
Он слетел вниз. Точно, его слово оказалось выкорчевано до синей штукатурки. Встречный, похоже, пытался туда еще поплевать и размазать соседнюю побелку, чтобы замаскировать нарушение известковой гармонии.

— Подлец, — возмутился он. — Наковырял тут!

И услышал, как встречный добрался до Нюркиной коммуналки и оглушил дом звонком.

Стыдясь себя в украденных шнурках, он скользнул вдоль пристальных бабок под арку, отчеркнувшую его прочь от Нюркиных воздействий. Навстречу ему сразу же зашагало только нормально доброкачественное: саламандры, адидаски, лодочки, шпильки, сеточки, мыльницы, сабо — он один, вышвырнутый из моря равных, вынужден красться втихую. От встречной полноценности казалось, что пережитое отразилось в нем многократно и всем заметно; каждая обувь имела над собой замкнутое и не обрамленное тревогой лицо; человечество в законных личных шнурках слилось с улицей и вскоре умножилось в Город; Город прилип вниманием к его смущающимся кроссовкам и с презрением все о нем вычислил; ноги заспешили отстать от тела, и, сбросив все несомое, сбежать в окраинные территории, где можно хоть босиком.

Чтоб ей пасть до помойки! — пожелал он могущественной Варваре. Ясно, что и размножилась не просто, а чтобы котятами выкрасть шнурки. Там все в заговоре. А мне плевать. У меня уже на выставке висит. На аукционе наверняка купят. Еще бы не купить полный комфорт — качалка, два времени года враз и теплая шаль на случай холодов. В искусстве удобство дешевле, чем в натуре. Теперь этот Дом породил я. Что она там изрекла? Не художник? Бред! Заговор. Еще и платить будут за то, что художник!

И, случайно потеряв из памяти неполноценные свои кроссовки, он решительно развернул их к выставочному залу, туда, где он остался для всех несомненным автором, где принимали в душу напрямую и в протяжной книге отзывов множили на синих канцелярских страницах вдохновенные отзвуки общего доверия.

Ворвавшись в зал, он обрел от аромата многих чужих картин искомое в себе достоинство. Теперь можно смело выпрямиться в будущее. Он здесь по закону.

Медленное разреженное движение мимо «Дома» улавливалось издалека. «Дом» замечали потом, оприходовав всякие прочие достоинства. В остальных рамах оказывались искаженные жизни и грубые мазки, слившиеся в однородную бурую массу, в глухой окаменевший пластилин, в котором безнадежно увязали, выродившись, жалко окрашенные предметы и признаки бытия. Зрящие вздрагивали от агрессивной нищеты искусства, не находили беспризорной душе пристанища и припоминали какое-то недавнее н е ч т о — там вроде бы случился свободный вздох и щемящее отдохновение и покой. И зрящий пятился, блуждал, находил и недоверчиво останавливался перед, сравнивая себя с пространством в раме, открывая внутри подходящее равенство между собой и Домом и отдалялся к выходу, оберегая в себе возрожденные запахи дерева и времени, когда все предметы дышали могуче и всесильно, а прабабушкины шали притворялись блеклыми, чтобы скрыть в складках невероятные тайны. Обретя густое янтаристое чувство возрожденного детства и возможной в себе доброты, зритель вышагивал под солнцем давно забытой личной походкой как человек, торопящийся Домой после невозможно долгого отсутствия.

Я! — утвердился он, оценив издалека тех, кто уже обрел, и тех, кто пока медленно обретал, и для начала опустился у хрупкого столика в небрежную позу автора.

На столике ожидала наполненная книга, приглашавшая отзываться искусству письменно. О себе он находил почти не глядя, скользил не слишком вчитываясь, благодарящие слова выбегали сами, хвала определялась по особому почерку, емкому и торопливому; благодарности четко выкладывались в бисерные кирпичи абзацев. Стройматериал из них был абсолютно надежен.

Я!..
Цитируя о себе наизусть, он тренировался в самоутверждении. Неспешно долистал до конца, где должны были славить и радоваться свежее, и вдруг оборвался со страницы: юные, новенькие, только ему обязанные принадлежать, к его могуществу обращенные строки беспощадно и толсто перечеркнуло огромное «ВОР!!!».

Откуда? Кто?.. Кто вредитель?!

Он отскочил от отзывов к «Дому» и с тошнотворным предчувствием взглядывался в созерцание спины. Насмехаются? Сожалеют?

Спины созерцали задумчиво.

Он оттолкнул одного задумчивого от Своего Дома и вдвинулся в работу. Все увиделось в прежнем порядке: кресло, нацеленные из рамы в зал уставшая в безнадежном ожидании шаль и угол — слева бунтует пламя осени, справа вечный белый покой без границ.

Норма! — отлегло от ребер и забухало в узком околосердечном пространстве. С такого станется. Устроит аутодафе и сядет за идею принципиально.

Отодвинутый назад посетитель перестал вникать в непонятное впереди тело, которое, по-видимому, нуждалось в искусстве острее, и, деликатно его обогнув, снова углубился в тщательный ближний поиск.

Что он тут носом водит! — обозлился автор, которого не ощутили в пределах ответственного труда как закономерность, и тут же задохнулся во взлетной ярости: через черно-зеленый угол, через глубочайший замшелый тон, который прессовал в тень три изнемогающих рабочих вечера, криво светилась белилами объясняющая надпись: «АННА».

Он дернулся найти под рамой бирку с именем нормальным и собственным, но законное под рамой пустовало, и его, настоящего и признанного, больше здесь не существовало.

Он начал скоблить пальцами узурпаторскую подпись, свежие белила мутно вслаивались в глубину, в краски, в истинные, творческие, законные краски! Он мусолил палец во рту, пытаясь восстановить их прежнюю силу. Но след по-прежнему злостно сиял навстречу.

От него чего-то потребовали за плечо, он зарычал и лягнулся, через зал бисерно заторопилась наблюдавшая искусство и зрителей пенсионерка в служебных тапочках, он, готовый вылизывать и выкусывать, отдирая постороннее слово от личной творческой поверхности, но его возмущение отодвинули от картины сторонней двухручной силой и несправедливо определили как варнака и недомысля, он воспламенился и закричал права, но в помощь непонимающим втиснулась семенящая служительница порядка, защищавшаяся немедленной милицией, и пришлось, отвоевав от нее частичный рукав, отслоиться от перечеркнутой картины и обманным путем выскочить прочь.

На сегодня ему все запретно, понял он на улице. Я в грязных чужих шнурках из того мира и для судьбы запрещен.

Вышвыривая из уставшей от перенапряжения обуви гнилые обрывки, он одиноко себя утешил:

— Я должен сохраниться до завтра.
До завтра он сохранился вполне надёжно.
Поделиться:
Ещё почитать:
Смотреть всё

Ловить окато

Перейти

Кувшиновские новосёлы

Перейти

Багряный луч

Перейти