Рог Изобилия

Ласковый Лес

© Татьяна Тайганова
Впервые опубликовано в журнале Литературная учеба.
Текст соответствует тексту сборника "Внутренний человек".
Часть первая
— В таких случаях полезно что-нибудь мыть или ремонтировать. Это доступно в любом месте. А ещё надёжнее — уйти отшельником и ничего не есть...

Теорию он знает и без Нюрки. Кризисы следует выкорчёвывать. Выдавливаться из слабости и депрессии. Насильно радоваться жизни.

У Нюрки никакой теории, сплошь практика. У Нюрки круглосуточная бодрость. Моет и ремонтирует. Насчёт того, чтобы она не ела, у него сомнение. Но здоровья в ней столько, что это похоже на болезнь.

— Нюр, а тебе никогда не бывает в себе тесно?

Усмехается:

— А я себе по росту.

Точно, по росту. Два без двадцати. Лет — без трёх тридцать. И все двадцать семь хронический оптимизм. Крест для остального человечества. Но он почему-то терпит. У Нюрки чутьё на болевые точки и чужое сиротство. Ему сиротство и точки — нужны для творчества. Он художник. График. Чёрное и белое. Редко — чуть-чуть цветного, ненавязчиво, чтоб не надоело, чтоб осталась тайна и недосказанность, некое пустое место, в которое воплотится сам зритель и, ощутив там богатое своё присутствие, удивится тонкости мастера. Болевые точки пользуются сейчас спросом.

— Нюр, неужели тебе никогда не бывает плохо?

Пожала неслабыми плечами:

— Я частность.

А что же он?

Охотно объясняет: общее место.

Догадался вопросов больше не задавать, чтобы не двинуть в ухо, — за ухом чутьё, которое, может быть, ему нужно.

Но художник — всё равно он. Линии — утончённые, поющие, гибкие. Его рука распределяет их и плавит в тайную энергию, которая добивается внимания инородного взгляда, и так осуществляет власть над человечеством. Нюркины реплики, идеи, интуиция — мимолётные, поверхностные отходы бытия, они канули бы навечно, если бы он не облагородил их музыкой линий, обобщил формой и техникой. И Нюркино облагороженное заставляет чёрное кричать, а белое излучать. А чтоб не кричало совсем безнадежно — то́на, чуть-чуть, чтоб осталось место благополучному варианту, а покачнувшееся душевное равновесие зрящего вновь обрело обещание покоя. Так правильно.

Но грянуло время бессилия — и мысли вращаются, как пьяная вода, вокруг точки в ничто, и однажды оттуда протяжно вздохнула холодная мгла, породила слабо тоскующий страх, душа истончилась и сквозь нее стало зримо пьющее, жрущее, смертное тело. Настигла нестерпимо подробная жизнь, и ничто не рождало желания мучиться творчеством.

Пустота почему-то не препятствовала покою линий и итогам труда. Но разумнее показалось скрывать стремительное истощение духа. Что он и попытался.
Нюрка тщательно исследовала его последнюю работу, поискав неведомым своим шестым органом какие-то запретные тайники, и потребовала:

— Когда же вы наконец вылупитесь?

Предчувствуя, что хвалить не начнут, он вяло поинтересовался, откуда именно.

— Из этого декоративного блуда?

Она звучала до отвращения энергично.

Он выдержал и этот афоризм, стерпел уничтожение и трехсмысленно посоветовал ей хотя бы однажды Сотворить. В Искусстве. Желательно — в изобразительном.

В Нюрке где-то ядовито фыркнуло — там всегда фыркало вполне творчески и неповторимо:

— Обобщать, анализировать и расчленять не женская работа. Я могу рожать только целиком. Кроме того, я еще не устала радоваться жизни. А вы, если художник, какое право имеете на радость? Вы обязаны добровольно жить болью.

Разумеется. Как Ван Гог. Обязан добровольно, а?

Сейчас уловит его протест.

— Между прочим, только боль и воспитывает всё — от сострадания до гениальности.

Сработало. Чутье.

Нюрка извлекла свое разочарование из листа.

— Вы безнадежно предсказуемы. По-моему, это болезнь. Вас пора лечить, вам не кажется?

У Диогена была бочка. Видимо, там он сконцентрировал себе родину. У Нюрки есть Дом.

Вокруг Дома ветреными ночами голосят стволы. Дом терпит одиночество и ожидает Анну.

Зыбкая лабза раскачивает близкое озеро. Утром оно частично испаряется в небо розовыми греющими бликами, ночью липнет к лесу туманом. Вечерами из него вылупляются комары и стрекозы, рисуя над дремотным водным покоем паутину кругов. Июньские звезды сотрясает лягушачий хорал.

Человечество сюда еще не хлынуло, и место принадлежит Анне.

Рассказав о Доме, она внимательно рассматривает его лицо и чего-то ждет.

Ну, дом и дом.

Нюркин взгляд отцепляется от его лица и ищет другое пристанище. Ровный голос звучит обыденно:

— Если начнут бомбить, я согласна прикрыть там какую-нибудь кочку. А потом кочка закроет меня — так будет справедливо.

В Городе Анна отстреливаться не хочет. Это она может только около Дома. Надеется туда успеть.
Безродный взрывается протестом:

— А что — Город, в котором и вы, между прочим, функционируете, не место? Обязательно под березами? И желательно, чтоб рядом еще оказался Васильев и увековечил?

Стук сортируемой в мойку посуды. Из четкого бряканья доносится очередное:

— Этот Город продавливает землю.

Разрушения не будет, повторил он, и из него поползла философия, он бубнил вслед за кем-то, что мир спасет красота.

— Каким образом? — живо взъелась Нюрка.

Возрождением нравственных начал, утвердил он вычитанное в газете-журнале, а она усмехнулась:

— Легко возрождается там, где уже было.

Он не отступил; нравственные начала есть везде.

— Сразу везде может быть только то, что проще. Красота, по-вашему, бессильна? — продолжает он спасать мир от Нюрки.

— Красота теоретична. Что красиво — цемент? Одуванчик? Стиральная пена? Где? В каком процессе? Поверх белья или в мертвой реке?

— А что не теоретично в принципе?

— Постановление ЮНЕСКО — все должно существовать в установленном количестве, месте и времени. Если хоть одно условие не выполнено, значит, это — чем бы оно ни казалось — мусор. И ваша красота тоже.

Утилитарная дура!

— Что же тогда спасет?

— А зачем вас спасать? Вы же только потребляете.

Он задохнулся. Сдерживается и делает вид, что озабочен всеобщим благом:

— А остальных? Кого вы так великодушно согласны спасти?

— Всех — действие. Каждое малое — вопреки лени и злу. Каждое во имя несебя.

У этой теории юбилей с тремя нулями. Он изготовился уничтожить библейские морали историческими катаклизмами, но Нюрка прервала зреющую хронологию:

— У нас нет выбора. И времени на новые эксперименты. Мы рискуем выродиться в факт мусора.

И ушла оправдывать свое существование действием и противиться факту — мыть подъезд вне очереди.

Всерьез убеждена, что это размагнитит какой-нибудь «першинг».

Дамского мастера Нюрку парикмахерская общественность решила однажды дооформить в соответствии с прейскурантом и уговорила сотворить над собой нечто модельно-кучерявое. Сняв коклюшки, Нюрка мрачно углубилась в зеркало, а потом, в присутствии онемевших клиентов, в четыре металлических щелчка выстригла с макушки пошлое руно. Ей, видимо, полегчало, потому что, придя в необъяснимо хорошее настроение, она ржала до хрипоты. Заведующая парикмахерской, обширная, как зал заседаний, неделю упрашивала ее уволиться, ссылаясь на престижность салона, а Нюрка весело рекомендовала себя в мужской зал. Заведующая плакала. Потом сжалившаяся Нюрка ходила три месяца без работы — пикантно замшевый затылок не внушал доверия.
Сейчас она поливает навозом розы в каком-то цветочном совхозе на окраине Города и похожа на ту кочку, с которой установила посмертное родство.

Себя ему жалко, потому что более или менее мужчиной он осознает себя около миниатюрных, предельно воспитанных городских русалочек, ухоженных и породистых. Он надеется, что в какой-нибудь период его графика завершится в гармонию прижизненного покоя. Втроем с искусством они составят приличествующую художнику семью.

Нюрка и это направление уловила. Посочувствовала:

— Они же вас уездят!

И он вдруг увидел: чистые, сладенькие, будто обсосанные пальчики, окольцованное золотом бледно-прозрачное хищное мясцо. Такие к Стриндбергу относятся серьезно, как к энциклопедии домашнего хозяйства. И под кожей родилось прозрение: Нюркино чутье дороже балконных фей — в чутье свернут в коллапс зародыш возможного будущего, при правильном использовании оно сумеет сбыться. Тогда он станет какой-нибудь значительностью.

Прозрение куснуло за солнечное сплетение и испарилось. Ежедневная правка бытия, добровольное рабство — только потому, что какая-то баба не целясь выбивает десятку?

А ты все попадания — на перо и в тайный кондуит. Записная книжка хоть и с ее идеями, но вечная собственность — твоя. При экономии и на всю жизнь, и на мировую славу хватит. Реализуешь — потом, когда вырвешься из духовного диктата. И пока есть чистые страницы — пусть шлифует. Ты вытерпишь — и ее рост, и моральные нокауты, и даже соседствующую тетку.

Он просто продвигался в затянувшийся бесцветный выходной, шел мимо, не подозревая от жизни никакого коварства. Длился какой-то застарелый трехэтажный дом, приютивший на пожарной лестнице множество голубей. Голуби казались особенно куриными и совершенно нелетающими. Раздобревшие, они стонали от толчков любовной энергии и зрели на перекладинах, как элитные груши. Он неожиданно заинтересовался сытыми голубями, мысленно прикидывая, нельзя ли их обратить в гастрономическую пользу человечеству. И тут его сверху окликнули.

Обращение прозвучало почти царственно:

— Эй! Не будете ли вы так любезны...

Короче, предстояло подняться на второй этаж, где ему и объяснят, что делать затем.

Он рассмотрел источник вежливости: из форточки по плечи свесилась одомашненного вида девица. Длинноногая и длиннорукая, она с трудом вписалась во все прямые углы оконного проема. На ней безвольно обвис фланелевый халатик без нижней пуговицы, а руки сжимали какую-то странно трепыхавшуюся тряпочку, от которой время от времени отделялось нечто просветленное и волнисто планировало вниз.

Его подвела отсутствующая пуговица и черно-белый тип мышления. Решив, а почему бы, собственно, и нет, раз ноги подходящей длины и вполне графично смотрятся на темном фоне окна, он решился даже на второй этаж.

Он до сих пор с внутренним ознобом вспоминает, каких роковых планов успел настроить, пока взлетал, не слишком, впрочем, торопливо, — раз позвала, то и подождет.

Но на этаже ему никто не обрадовался, дверь приоткрылась сама, и снизу внимательно воззрилась песочного цвета толстая сосиска с печальной мордой породистой собачонки. Сосиска взглядом проникла далеко внутрь, рассмотрела и, оскорбив равнодушием, повернулась другой своей оконечностью, оказавшейся упитанным недоразвитым хвостом, и на гнутых ножках просеменила через лестничную площадку в дверь напротив, канув в сумеречные жилые глубины.
Собака, самостоятельно открывающая чужие двери, ему не понравилась, и он в чем-то засомневался, но тут изнутри позвали, пронзительно и незнакомо, ему показалось, что этот посторонний плоский голос фланелевой девице принадлежать не мог:

— Проходите!

Он с опасением проследовал в коммунально пахнущий коридор, в котором на стенах росли перевернутые трутовики, а из трутовиков торчали разнокалиберные свечи.

От сквозняка открылась с детективным шорохом одна из многих внутренних дверей, обнажив глубокий провал в ванную комнату. Там казалось безлюдно, но кто-то невидимый присутствовал в темноте тихим плеском.

За третьей дверью обнаружилось наконец и человеческое присутствие, и оттуда донеслось:

— Сюда, пожалуйста!

Все больше сомневаясь, он вошел на голос. В более-менее жилом помещении высилась фланелевая девица и двумя руками держала голубя. Голубь торчал бордово-зелеными опухолями в скрюченных лапах и меланхолично осыпал воздух бледными перьями.

К нестереотипным приключениям человек с улицы готов не был. Кроме того, девица оказалась крупнее, чем предполагалось снизу, и мобилизованный в гости человек, возмутился: могла бы предвидеть свой рост сама и вылавливать из форточки кого-нибудь побаскетбольней.

Убедившись вблизи, что девица определенно выше его, мобилизованный оскорбился окончательно и захотел из этого заросшего грибами места как-нибудь убедительно сбежать.

— Не паникуйте, — усмехнулась девица. — Здесь не птицефабрика. Считайте, что вас призвали на экологический субботник. Вам придется только держать.

И она протянула ему голубя, который, извернув спиралью пернатую шею, с обреченным любопытством начал рассматривать новое.

Но человек был убежден, что поднялся сюда вовсе не для того, чтобы держать своими руками какое-то неполноценное животное. Девица длинно на него посмотрела и проартикулировала внятно:

— Сбегать надо вовремя. Так что вы будете держать, а я работать.

И насильно всучила дефективную птицу.

Он почему-то взял. Голубь оказался мягко-рыхлый, в теплой его глубине часто тикал небольшой сердечный о́рган. Ощущать в руках перевернутое вниз головой живое оказалось странно, но не слишком неприятно, и он почувствовал дополнительное к себе уважение. Уродливо распухшие чешуйчатые лапы выдернули из памяти бутафорского птеродактиля из японского фильма ужасов — такое грязное уродство могло существовать только в киновоображении, а никак не в натуре.

Девица энергично защелкала пинцетом и неожиданным скальпелем, вытягивая вросшие в полусгнившую плоть обрывки нестареющей лески. Коготки голубя болезненно поджимались и пульсировали.

— А вы-то что дергаетесь? Держите твердо! — потребовала девица и добавила с ехидным удовольствием: — Быстрее выйдете...
Он немо уставился на нее, и это вдруг оказалось легче, чем наблюдать страдающего голубя. Она уверенно двигала вокруг чужой гангрены ровные спокойные руки, и он проследовал взглядом выше — там снова начиналась сиреневая фланель, завершавшаяся в неопределенно-русское лицо, природой особо не украшенное. Кожа зимнего бледно-стеаринового цвета без единой непредусмотренной неровности. Волосы темно-деревянного оттенка с зеленоватыми бликами. Гибрид свечи и осины.

— Неужели держит? — удивились сзади. Голос продолжился громким сомнением. — Хм... А сверху вы казались человеком весьма средних конечностей.

На «конечности» он нервно обернулся.

В дверях вполне доброжелательно розовела пятидесятилетняя на вид коротенькая женщина упрощенно-геометрических форм. Правая кисть у нее была свежезамотана, сквозь бинт слегка просочилась кровь. Свои звуки женщина произносила высоко и стремительно, и ему захотелось открыть рот.

— Ну, как? — выстрелила геометрическая тетка.

— Нормально, — отозвалась свеча. — Сейчас кончим.

Мысль человека с улицы заметалась в поисках объяснений, стремительно рождая наиболее правдоподобные: садистский вертеп, тайное общество голубеедов, преступные кооператоры, выдающие ощипанных гриль-голубей за месячных цыплят. Он поискал взглядом дополнительные улики.

По пространству комнаты, медленно оседая, плавали перья. Еще, кроме перьев, наличествовали: бинокли, один морской, другой театральный, оба без футляров и в боевом положении на подоконнике; подзорная труба и несколько луп, маникюрно-хирургический инструментарий; тахта пьяноватого вида и, как ему показалось, без ножек. На остальных плоскостях ожидали применения около десятка малообъемных кожаных кошельков; несколько морских раковин, переполненных дюбелями, пуговицами, стотинками, пфеннигами и трамвайными абонементами, соседствовали с окаменелостями; деревянный багет и в нем прибалтийский рыдающий пейзаж; полсотни подсвечников и разбухший ископаемый шкаф, к которому вместо вымершей ручки был насильственно прикручен за гриву медный лев, изрыгающий кольцо. Оставшийся для жизни объем заселили газетные вырезки, самодельного вида телевизор, в развороченную спину которого была воткнута столовая вилка с зависшей на ней серебряной огромной медалью не нашего времени, и стеллажи с книгами. Человек с улицы выбрал взглядом самые мощные корешки, и с пола на него двинулось тридцать томов медицинской энциклопедии. Тогда он воровато сбежал взглядом повыше и затормозил вдоль ряда неведомых мировых шедевров, который завершился — как он убедился дважды Мао, Сталиным и К. Прутковым. Тут не по себе стало окончательно, и он замкнулся.

— Все! — резко объявила девица. — Можете выпускать.

Он испугался предстоящих действий, но оказалось, что девица обращается не к нему, а к розовой тетке. И только теперь, когда тетка начала продвижение с голубем, нежно над ним причитая, сквозь свой многоэтажно перегруженный быт к окну, он заметил поверх круглой квадратуры ее тела невероятный халат, изношенный тщательно и изощренно, наиболее просвечивающие протертости были усовершенствованы фактурными карманами. Из-под карманного изобилия стекали к щиколоткам волны спортивных брюк-тянучек шестидесятого размера.

— Голубчик, — проворковала тетка философски лысеющей птице, — с тобой немножко была катастрофа, но ты поешь и захочешь жить.

И вышвырнула голубчика в форточку. Потом извлекла из кармана горсть крупы и обсыпала прохожих. Прохожие стали громко недоумевать, тетка с интересом прислушалась и, удовлетворенно развернувшись от окна, объяснила девице:

— Пальца три зимой, я думаю, все же отмерзнут, но он выживет.
Девица во всем участвовала совершенно серьезно, и человек с улицы почему-то тоже. Он вляпался в какую-то непредсказуемость, но дальше себя здесь больше не хотел и внутренне сопротивлялся. Тетка уперлась в него взглядом сосиски, открывавшей двери:

— Вы, надеюсь, никогда не ловили петлей голубей? И не запускали их летать на леске?

От ее пиратского вида, голоса и логова он ощутил близкое к панике стеснение и заторопился оказаться в чем-нибудь более объяснимом. Голубей он не ловил и не запускал, но вспомнил, как пытался их в воображении гастрономически преобразовать. Для самосохранения, пожалуй, это следовало из памяти вычеркнуть.

Пиратская тетка пришла вдруг в приподнятое расположение духа, сняла с пыльной литровой банки горшок, удерживавший в пределах подоконника неведомого растительного мутанта, и порекомендовала на ультразвуке:

— Анна, предложите человеку чай.

В глубинах запыленной емкости подразумевалось, по-видимому, варенье.

От голоса, напоминавшего сорвавшийся с зуба бор, он ощутил нервный вздрог. Тетка доверительно расширилась в улыбку:

— Мне вполне возможно дублировать пронзительных злодеев, вы не находите? — И, спохватившись: — Чего, собственно, я тут сижу?! — геометрически выкатилась за дверь.

Он твердо решил, что больше здесь ничем потусторонним дышать больше не намерен, и направился к выходу из навязанной берлоги.

— Вы что и чая боитесь? — Девица помахивала скальпелем и жизнелюбиво улыбалась. — Или, может быть, пыли? Тогда проще — пыль устранима.

Он пристально всмотрелся в улыбку, подозревая очередной подвох. Улыбка плавала из усмешки в более или менее искреннее состояние, делая тривиальное лицо девицы многократно таинственным. В ней было что-то, удерживавшее его в состоянии хронического возмущения. Следовало, конечно, уйти, но не чувствуя же себя стопроцентным идиотом: позволил куда-то зазвать, держал грязного дворового голубя, мужественно умещал нарастающую панику в пределах приличия, и теперь — ретироваться, за длительное над собой насилие не получив никакого удовлетворения? И эта, осиновая, предлагает чай с какой такой невидимой целью? При ее росте исключать не следует ничего. Отчаялась найти партнера и теперь оригинальничает, чтоб навязать случайное знакомство.

— Вам было бы полезно вымыть руки, распорядилась девица, и он тут же ощутил на пальцах какую-то неприятную инородную смазку — голубь успел использовать его ладонь. Чувствуя, что краснеет, он выскочил из берлоги и помчался в ванную.

— Не туда! — безуспешно донеслось из-за спины.

В ванной шевелилась влажная темнота и что-то медленно хлюпало. Он на ощупь нашарил кран, но ворвалась, включив свет, девица, бесцеремонно выдвинула его прочь и развернула в сторону кухни. Он запоздало зажмурился от излишне яркой лампочки, но успел заметить в ванне большую рыбину. Тварь шевелила тяжкими плавниками, задумчиво поднимала и, пятясь, лениво роняла губастым ртом разлохмаченную хлебную корку.

— Надеюсь, вы его не ошпарили? — встревожилась девица и сунула руку в воду. — Умывальник, который может вас удовлетворить, на кухне. Животных бо́льших размеров, чем это, в доме временно не имеется, так что продвигайтесь смелее.

В этом сумасшедшем доме, мысленно поправил он, и двинулся не то чтобы смелее, а скорее смирившись.
Пока он настойчиво скоблил ладонь, из коридора слышался стремительный монолог:

— Привет, не бросай трубку, а то явлюсь лично. Не ври, завтра ты свободен. Помню, что воскресенье. Знаю, что на рыбалку. Не ори, меня твой мотоцикл прельщает только частично. Ты куда завтра? 3а карпами? Отлично, заберешь у меня. Нет, живого. Нет, не в суп. Не вздумай — ему положено в озеро. Нет, не продается. Ничего, выживет, у нас все выживают. В бидоне не уместится, возьмешь ведро. Не нравится ведро? Хорошо, у меня есть выварка. Нет, не я. Соседка. Я до вегетарианства духовно не доросла. Да, и купила она. Не всегда же покупать для личного употребления. Он не захотел, чтобы его употребляли. Не ной — один потерянный час в твоей жизни ничего уже не изменит. Или, может быть, ты хочешь вернуть мне мои джинсы? Вот и прекрасно — выпустишь карпа за плотиной. Ведро возвратишь. Нет, сама не смогу, сегодня у меня субботник, а завтра — воскресник. Ну и что, что уволилась. Не все субботники выродившиеся — этот за счет моего личного времени. Естественно, не на работе — на реке. Буду чистить реку. Что значит — какую, у нас одна на Город. Потому что заросла шинами и консервными банками. До заводоуправления тоже доберусь. Когда-нибудь поставят. Нет, ты все-таки очень хочешь вернуть мне джинсы! У кого привет? Ах, карпу привет... Прекрасно, завтра в шесть, и не вздумай его сожрать, а то вернешь и кассету с Высоцким...

Вытирая руки, он услышал, как она зашла в ванную и передала привет в булькающее пространство.


Потом она гремела посудой, частично ее роняя, но всегда у самого пола подхватывая.

Он молчал, она тоже не стремилась его развлечь. Потом наконец произнесла:

— Для вашего душевного равновесия будем пить чай в моей комнате.

И нагрузила его фыркающим в чайнике кипятком.

Не ожидая ничего хорошего, он шагнул в незнакомое пространство и замер — в этой комнате жил уверенный покой. Конечно, покой не мог оставаться в подобном месте классическим и полноценным: с потолка вместо абажура свисала плоская корзина с традесканцией, растение цвело мелкими звездочками, и ему нравилось лениво струиться сверху вниз и жить в центре мироздания; стены, разумеется, были выкрашены не просто так, а в бархатно-бордовый цвет, слегка вывихивающий нетренированное воображение; угол оброс цветными булыжниками и эволюционировал в грот, в его глубине светился сферический пузырь, переполненный разноцветными джунглями. Он не сразу сообразил, что эта буйная икебана вытекает из круглого аквариума, свернутого вбок дырой. Вещей в комнате как-то не присутствовало, хотя попозже он обнаружил и кровать — тоже, кстати, без ножек, она малозаметным подиумом возвышалась над полом, и стол — откидывался от стены, и даже шкаф, в который остроумно было превращено какое-то малозаметное углубление. Но сначала был покой.

Ему явилось редкостное чувство: время остановилось в наилучшем моменте, и теперь оно окаменеет в этой точке навсегда, и оказывается, уже случилось, поймано и приручено пожизненное счастье. Загадочное ощущение созвучия миру.

Уже потом, когда стал постоянным потребителем этой невнятной нирваны, он увидел: все в Нюркиной комнате было пригнано до микрона, покрашено, отремонтировано и усовершенствовано мастерски и профессионально. На каждый вбитый дюбель можно было смотреть как на нечто самодостаточное и безупречное, совершенно не осознавая его утилитарной функции. Привыкнув жить сикось-накось, второпях и на живую нитку, человечество постепенно утеряло покой, а здесь этот вымерший дар, излучаемый добротными вещами, был терпеливо возрожден. Каждый предмет логично вытекал из соседнего и был в данном месте незаменим. «На нужном месте, нужное количество и в нужное время». Нюрка существовала по экологическим законам.
Он постепенно расслабился и впал в тихое снотворное состояние. Здесь было хорошо. Здесь можно было жить ровно, не сожалея о слабостях, и хорошо работать. Создавать нечто, соответствующее духу такого упокоенного пространства. Какую-нибудь графику, чтоб стекала с листа прямо в подсознание, как колыбельная. Он даже забыл про осиновую девицу, вдыхая свежее пространство.

Но грохнула за горизонтом входная дверь, вдоль обретенного покоя протопал дробный шум, и почти сразу пронзительным теткиным голосом грянула тридцатилетней давности песня «Москва — Пекин». В соседней комнате взревел футбольным оптимизмом телевизор, потом донесся сдавленный вопль: «Нн-ну!! Дав-вай!!» и удовлетворенная утробная рулада. Видимо, там дали.

Осиновая девица посмотрела на него с сочувствием и прихлопнула поглубже свою совершенную дверь.

— Армада Петровна, — исчерпывающе объяснила она.

Он понял: тетка. И решил сохранять противодействующую вежливость.

— Ваша соседка интересуется спортом? — Спросил, не веря, что толстые многоугольные тетки могут добровольно верещать от мяча в воротах, и — частично — для светской беседы и упрочения положения.

— В основном спортпрогнозом. И всегда угадывает три параллельные цифры. Между прочим, варенье я настоятельно рекомендую — очень своеобразное.

Он рискнул попробовать. Терпкая пронзительная горечь в сладковатом сиропе. Девица наворачивала горечь не морщась.

— Рябина, — объяснила она удовлетворенно. — Лесная. По-моему, замечательно. У Армады Петровны получаются неповторимые экземпляры продуктов питания. Наверняка очень диетично. У нее все возможное диетично до отрицательных калорий. Вам не нравятся отрицательные калории?

— Несколько, знаете, неожиданно.

— Ерунда. Вы, я вижу, еще не сталкивались с подлинными неожиданностями. Впрочем, с непривычки Армада Петровна может вызвать легкое недомогание. Синдром уникальности.

— Да? Синдром?

— Она высиживает, например, яйцо. Носит его в кармане халата, даже скажу, в котором — синем вельветовом под мышкой слева — для постоянной температуры. Вполне возможно, что и высидит.

Он продвинул спину к двери и внимательно рассмотрел девицу. Девица получала явное удовольствие от бредового чаепития. Почему-то прежнего раздражения она уже не вызывала. Внезапно он ощутил — здесь, в этой комнате, в тяжелом тлении гаснущих стен она выглядела очень прохладно и свежо, и крупные ее движения обрели закономерность незнакомой гармонии — они очень естественно вписались в созданную экосистему. Он вдруг понял, что сравнение со свечой и осиной было не случайным — она существовала как факт природы, не испрашивая у мира никаких дополнительных связей и поддержек, а скорее предлагая их миру, сияла сама по себе неярко и ненавязчиво, и была естественна, как беспородное высокое дерево. Да что с ней такое, неужели красива — не поверил он, — такая примитивная просветленность не может статься ничем замечательным; соответствовать двум двойням, верности первому браку и крахмальной чистоте — ее потолок в лучшем случае. Интересно, кто ей тут все приколачивал?

— Извините, а с кем это вы так сурово по телефону?

— Вам интересно? С братом. Он должен мне полмира и свою жизнь в придачу. А про яйцо вам неинтересно?

Она проструила ему в чашку какое-то варево, именуемое в этом доме чаем. Это насторожило не меньше теткиной усиропленной рябины.

— А здесь что? — поинтересовался он. — Это меня не отравит?

— Здесь много. Здесь то, что пили ваши прабабки, отводя вокруг самовара душу. Самовара пока не имею. В чайнике тринадцать трав. Перечислить?

— Я только хотел узнать, можно ли от этого случайно умереть, — попытался оправдаться он.

— Случайно умереть можно от чего угодно. Могу персонально заварить привычный ваш веник.

Нет уж. Он будет терпеть это зелье.
— Армада Петровна высиживает яйцо уже пятый день. У нее на балконе живет мать этого яйца, которая заразилась какой-то птичьей шизофренией. — Он решил: от тетки, наверное. — У голубини мир перевернулся, и она никак не может ввинтить его обратно, крутится на одном месте и наблюдает его откуда-то из-под селезенки, опрокинув голову вверх ногами. Зрелище душераздирающее, но ест, спит и даже, как видите, снесла одно яйцо.

Он удивился безграничности вымысла:

— Откуда же, простите, яйцо?

— От голубя, понятно. У нее есть друг сердца. Друг прилетает каждый день ухаживать и кормить. Заодно, правда, и сам завтракает, но она не обижается.

— Трогательная история. — Он снова начал раздражаться: сказка для малыша, который спросил, откуда берутся дети. — Вы сами придумали?

— Зачем? Природа. Ее фантазии. Я выяснила — у голубя другая семья на крыше напротив, с нормальной полноценной голубихой. Однако, в отличие от двуногих, он свою покалеченную подругу не бросил. Единственное, что беспокоит Армаду Петровну — какое ви́дение разовьется у птенца, вдруг такое же перевернутое? Но яйцо пока вполне яичной формы.

— Вы что, ветеринар?

Она засмеялась. Шестьдесят четыре зуба как минимум.

— Хирург?

— В данный момент я безработная.

— Но скальпелем вы — ловко.

— Армада Петровна. Рентгенолог. Бывший, но насквозь видит до сих пор. Двадцать пять лет в травматологии — звери ее благословляют. На пенсии. К детям она относится прохладней — исправляет последствия родительских амбиций из форточки. Уже двух садистов переборола в пацифистов. Коллекцию рогаток у нее видели? Жаль. А я у нее в ассистентах.

— А вам не неприятно — ассистировать?

— Когда чужая боль неприятна — это порок воспитания. Я сумела ликвидировать.

Над его головой утробно хлюпнуло. Он, дернувшись, подскочил и впечатал затылок в нечто тяжелое.

— Осторожней! Вам может быть мокро! Девица придержала вросший в стену аквариум, которого он не заподозрил вовремя.

От удара человеческой головой гулкая емкость взаимно дрогнула вглубь и пережила землетрясение, завибрировав меланхоличными пятнистыми сомами, похожими на растолстевших десантников в защитных комбинезонах. Один приблизился к сухому миру и защупал усами по стеклу, пытаясь потрогать незнакомого человека.

Опять какая-то уха, пятьдесят литров, не меньше, а обещала, что крупных животных больше не предвидится. Медленно успокаиваясь, он рассматривал травмированное сооружение, которое в других, более нормальных местах было бы расположено с соблюдением техники безопасности — либо на отдельных ножках, либо поверх тумбочки. Здесь, понятно, оно должно красоваться если уж не на потолке, то хотя бы на стене. Он посмотрел на то, с чего вскакивал неожиданно длинно и не совсем удобно. Кровать. Естественно, без ножек. Под молекулой Мирового океана. Надо полагать — чтобы ощущать себя затонувшим сокровищем.
Аквариум, тщательно запакованный в книжную полку, светился, как гигантский нечеловеческий глаз, зеленым. Внутри происходило медленное шевеление мокрой природы, в прозрачном покое неторопливо двигалась, игнорируя вооруженных антеннами сомиков, всякая полупрозрачная мелочь с просвечивающими позвонками. Сомики, трогая иногда суетливых гуппешек, жили, сливаясь с гравием, неспешно и по-пластунски. Стена, полка, свет и водный объем надежно срослись в целое и не торчали в быт ни единым излишком или хотя бы вполне допустимым проводом. Аквариум отпочковался от стены, видимо, сам по себе, как-то генетически.

Он дезертировал в центр комнаты и из обретенной безопасности все же признал, что светящееся зеленое на бордовой стене впечатляет — эффектно даже без удара по голове. Девица придвинула ему по полу осиротевшую чашку. На всякий случай следовало осмотреться подробнее. Теперь к затылку тянулась потрогать всего лишь потолочная традесканция. Прикинув, что растение доберется до макушки не раньше, чем месяца через два, он успокоился и начал пытаться потреблять невероятный чай, наблюдая, как рыбы шевелят плавниками безмолвие.

С новой точки зрения обнаружились неожиданные антресоли вокруг всего периметра комнаты, аккуратно замаскированные под фриз. В одной открытой ему померещились нерусские книги. Он присмотрелся и понял приблизительно так: «Гайавата» на английском; десяток тощеньких обложек с анилиновыми шизофреническими пейзажами на каком-то шипящем славянском; дюжина разнообразных словарей прямого и обратного перевода и альбомы по искусству, завершавшиеся крупным, в супере, Босхом, от которого он дважды вздрогнул.

Не может быть, решил он, и покосился на зеленовато-русую девицу, пытаясь определить в ней какой-нибудь дополнительный орган, аккумулирующий невозможности.

— Ваша голова не рассчитана на длительные перегрузки. — Это она так сочувствует. Утопить бы ее в застекленной луже. — Могу отвести вас к Армаде Петровне на прием, она с удовольствием начнет вас выхаживать.

— Нет уж! Туда не надо.

Под мощным Босхом проявился узкий учебник латыни, старательно залистанный.

— Вы полиглот, — утвердил он не слишком обрадованно — совсем не был уверен, что достаточно овладел хотя бы родным языком. Слово прозвучало обвинением и ближе к «глоту».

— Преувеличение. Не знаю ни одного лишнего языка. Достаточно найти образные закономерности, чтобы чуть-чуть ориентироваться и улавливать треть из возможного. Если вам интересно, могу объяснить свою систему. А что, словари вас тоже пугают?

— Неужели треть?

— Отечественная полиграфия меня держит на урезанной духовной диете. Не могу же я допустить, чтобы мои извилины ржавели.

— Извилины?

— Фантастика — даже на польском — очень серьезный жанр. Раскрепощает. Я ощущаю полноту своего мозга. А вы — не употребляете?

— Я реалист.

— Ну, что вы! — опять засомневалась в нем девица. — Для того чтобы воспринимать мир реально, требуется неограниченно богатое воображение.

Чего же она от него требует? Чтобы он восхищался ее добротными аквариумами до нервного истощения?

— Вы скорее всего предпочитаете психологическую прозу, — обличала она его далее.

— Именно психологическую.

— Вот-вот. Иллюзия личной причастности к чужим мыслям. Абсолютно неприменимо к самосовершенствованию. Вы как совершенствуетесь?

— Зачем мне, извиняюсь, совершенствоваться?

— В вашем возрасте уже пора знать твердо, зачем. Христа в вашем возрасте уже распяли.

Дура готическая! А в твоем пора получать пособие за многодетность!
Чувствуя, как его расплавляет вызревающая ярость, он позволил себе некрупно взорваться:

— Послушайте! Что вы меня поучаете? Я сам в состоянии!

Услышав со стороны свой неожиданно пошлый выкрик, он от раздражения опрокинул в себя чай окончательно.

Сразу он не умер, потому что уже хотел отомстить этой осине хотя бы морально, если нельзя физически.

— Вы решили, что я появилась на свет, чтобы именно вас оскорбить? — не дрогнула девица. — Просто мышление вслух — мой способ жизни.

— Утомительный для других, — проворчал он уже спокойнее, ощущая, как чужой чай внутри разбухает в настоянный на дождях стог сена. Организм переполнился ароматом покоса, и травный дух теперь блуждал по внутренним его ходам, то ли взбадривая, то ли усыпляя.

— В общении приходится говорить о тех, с кем общаешься, — разъяснила девица. — Я думала, что себе вы должны казаться особенно интересным.

Опять провоцирует его на излишнюю умственную работу и возмущает улыбкой. Что же в ней такое, кроме множества здоровых зубов, невозможно оскорбительное?

Он поинтересовался сферическими джунглями:

— Для чего этот изыск?

— Почему изыск? Элементарный парник. Можете сунуть туда руку, если, конечно, не очень боитесь, — совершенно тропический микроклимат. Живое мне нужно для нормального симбиоза с миром. Иначе можно быстро выродиться. Я сохраняюсь. А чем занимаетесь вы?

— Оформляю книги. — Он решил возвратить себе достоинство, чтоб больше не зазвучать базарным голосом. Он оформляет книги. Это умеют немногие. Это вполне достойно. Он художник. Этого достаточно для самоуважения.

— Книги? Странно.

— Что вам, хотел бы я знать, вообще может быть странно?

— Что вы оформляете книги. И для детей — тоже вы?

— Я!

— А как вам это удается?

Наконец-то. Зауважала. Теперь можно снизойти и до ликбеза.

— Нормально: титул, форзац, иллюстрации, шрифт.

— Вы слишком запрограммированы, чтобы оформлять что-нибудь, кроме инструкций.

Если бы не успокоительное сено внутри, он, наверное, снес бы антресоли, аквариумы и — хотя бы частично — девицу.

— Бумагу! — Он, кажется, густо рявкнул. — Бумагу, если она у вас есть!

Девица с уважением прислушалась к скакнувшему в аквариум эху, извлекла из очередной скрытой ниши крохотную табуреточку, разместила на ней одну ступню и вытянула из стены звенящий от тяжести ватман. Лист с колокольным гулом спланировал на кровать без ножек.
— И карандаш! Если таковой имеется...

Имелся. И не один. И даже прилично заостренный.

— Еще что-нибудь? — спросила она, рассматривая его с уважительным интересом, тем самым, который должен был возникнуть еще в форточке.

— Все. — Он старался не потерять правильного поведения, чем-то усмирившего свечу и осину. — А теперь сядьте куда-нибудь так, чтобы я мог видеть вас полностью.

Свеча и осина соединились, и даже вполне компактно.
Сейчас я тебя изображу. Вздрогнешь. Две двойни? Мало. Я тебе — четыре. Предскажу — рука знает и видит глубже поверхности лица.

Он не раз это замечал. Работает и не особо, как утверждают классики, вникает, осененный вдохновением, в натуру. Ни черта подобного — никакого вдохновения. Итог дается трудом, а эта изобретенная литературой шкала просветления уводит в сторону. Куда кривая выведет — не его способ. Наоборот: он ищет схему человека, некий внутренний чертеж, алгоритм, который организует кости и мышцы в характер. Мимика — от сна до каменной муки, а лицо из нее проступает всегда одно и то же. Преобладает лишь основное, избранное личностью, господствующее выражение. Каждый сам достраивает данное природой тело, выражая свой характер вполне материально: в накачанных или обвисших мышцах, в прищуре глаз, прицельном или равнодушном, рот — безвольно распустившийся, упитанно полнокровный или влюбленный в собственные линии и брезгливый к миру; лоб — не утружденный содержимым, скрытый — под челкой, или породистый и самодовольный. Человек сам вытесывается из природного булыжника. Ему, рисующему, остается малое — зафиксировать то, что над собой сотворила сама натура. Натура изобретает из себя выжимки, чтобы ввести мир в заблуждение, он уничтожает фальшивый звук лица и беспощадно отметает искажение, как чертежную ошибку. Его портреты протокольно точны. Условно-объемные, двумерные, теоретические, они выходили из-под власти их естественных носителей и художника и потом диктовали свою волю оригиналам.

Позировать ему не любили: человек и так знает необходимые ему основы себя, зачем же усугублять это печальное знание технично исполненным протоколом? Преподаватели ставили его в пример нетехничным, но в фонд работы не отбирали.

Не хватало к полугодовому просмотру одного поясного рисунка, и он уговорил приятеля за бутылку. Приятель нервно позировал, обнимая взглядом прозрачное горлышко. А он, ничего не подозревая, сосредоточенно анатомировал, строил его человеческий чертеж: чрезмерно проступивший череп, истощенная конструкция. Чертеж оказался прозрачен и прост до недостаточности. Через год и вовсе истлеет, решил фиксирующий. Из тощего ощипанного горла выпирало гулкое место, требовавшее себе ожога водкой. Беззащитная из расползшегося ворота шея. Для блага следовало бы добавить в него плоти и твердой основы, но не осталось их в натуре, а от себя фиксирующий делиться не захотел — тут уже то, о чем классики: правка личности в нужную сторону. Правка в его задачу, естественно, не входила — работа была учебная.

Рисунок получился быстро. Приятель, хватив бутылку за горло, вылетел, не взглянув на чертеж, а он за точность получил заслуженную сухую пятерку.

Тот по пьянке повесился. Проступивший череп. Беззащитная шея.

После не раз удавалось точно предрекать всякие возможные судьбы — его рука что-то предвидит, нельзя же, чтобы она еще и определяла. Он вовсе не хочет оставаться настолько гениальным. Он хочет себе заурядного таланта, безобидной, рядовой известности, посетит и ладно, он сопротивляться не станет. Средства к существованию и душевное равновесие.

Поэтому он и выбрал графику — мир отвлеченных идей. Черное и белое. Условное противодействие в вымышленном пространстве, и путь через борьбу всегда скользит итогом к равновесию покоя. Он не хочет быть ответственным за реализацию предсказаний искусства — оно должно оставаться игрой интеллекта.
Но эту он нарисует. И предскажет. Нечего ее жалеть, пусть рожает восьмерых. И борщи из затоптанной магазинной капусты — вонючие, ежедневные и ведрами, и — центнерами — мокрые пеленки, и пусть от пеленок и борщей муж — на сторону, а ей останется всю жизнь догонять алименты. Пусть исхудает в клячу, чтоб проступили длинные остовы, и хоть однажды ночью взвыли разрушенные семейным сосуществованием зубы. И с теткой — чтоб вразнос, до битья окон и товарищеских судов, а карпа — в мелкое крошево и на сковородку. И чтоб упахивалась до ненависти, а на голубей за сытый паразитизм ночами строчила доносы в санэпидемстанцию.

Есть в ней такое серо-зелено-осиновое — превратить в дубину, в однозначность, в прямую глупую судьбу. А что от свечи — пусть впитается в обычную неухоженную плоть домохозяйки, белесую до отвращения, насильной жизнью прикрепленной к исто́ченным нервным костям. Изнутри удалить всё противоборствующее и вещее, пусть займет ту экологическую нишу, которая полагается беспородному, случайному в мире существу, чтоб не смела заглядывать дальше общепринятого, чтоб жила рыхло и натужно, забыв все шипящие чужие языки и собственные извилины.

Он работал яростно и зло, не слишком вдаваясь в натуру, поскольку хорошо владел зрительной памятью. Но все же невольно уловил внимательный, неустанно насмешливый взгляд, смотревший глубже глаз, в его бунтующее чувство; во взгляде ему показалась неясная тень печали, но какая может быть полноценная печаль при метре восьмидесяти и здоровых зубах! Он смахнул проникшую в лист тень и решил не отступать от прежней задачи, телка, самоуверенная лосиха, дылда на жердях!

Гнев наливал энергией рисунок, и он с удивленным недоумением понял, что подобно работал лишь вечность назад, задолго до того, как твердо решил стать художником. Тогда он с такой же злобной энергией вопреки всем домашним заданиям скоблил на бумаге в клеточку мальчишеские штучки: гербы, крепости, якоря и образцы будущих пиратских татуировок.

Неожиданно он кончил.

— Всё.

И отодвинул, не глядя. Он в себе уверен — пропорции не солгут, и что бы там ни вышло, все равно сходство обязательно будет.

Девица медленно собрала конечности в вертикали и придвинулась к рисунку. Потом заржала.

— Здорово ж я вас впечатлила!

Он надеялся если уж не на признание в нем гения, то хотя бы на оскорбленность. Она заходилась смехом до слез, а потом попросила:

— Давайте я приглашу Армаду Петровну? А вы и ее, а? У нее же останется пожизненный восторг! Давайте?

Сквозь раздражение он почувствовал оседающую усталость от длинного дня, переполненного голубями, Армадой Петровной и осиновыми свечами.

— Да бросьте расстраиваться! Замечательная работа! — Она дернула его за локоть. — Хотите, заварю вам нормального чаю, грузинский байховый, третий сорт? Нет, мне в самом деле нравится — вот, я даже увековечу на стену!

Она выхватила из подпространства кнопки и действительно с третьей попытки загнала их через ватман в непрошибаемые шлакоблоки.

— Блеск! — веселилась она. — Теперь я могу уже ничего не бояться!
Он наконец вщурился в результат. И смотрел — ему в глаза властно взглянула незнакомая женщина из тех, которые вместо редеющих мужиков укладывают асфальт, прокладывают сквозь комаров и ливни нужные государству магистрали и носят на хронически беременном брюхе кирпичи на девятый промерзший этаж.

Технически, как всегда, рисунок состоялся. Карикатурный и навязчивый, он оскорбил бы, но только не эту осиновую, дурацкая тень печали так полностью и не стерлась, а осела частично в ожесточенном овале лица, отторгшего от себя свечное излишнее сияние, и мстящий рисунок вопреки всему превратился в нечаянно полноценный акт творчества.

Девица протягивала ему очередной звенящий белый лист. Он не слишком уверенно взял, мечась душой от подъема к падению, и, чувствуя, что в нем прорезалось что-то на сегодняшний день лишнее, нервничал и хотел повторения проскользнувшей в нем бури. Следовало, наверное, создать еще что-нибудь достаточно весомое и значительное, чтоб удивить хотя бы самого себя. Но рядом, не сознавая торжественности его внутреннего момента, радовался жизни кто-то посторонний.

Он буркнул:

— Что это вы так веселитесь?

— Над вами, конечно! — охотно объяснила она. — Похоже, что если вас злить постоянно, то вас начнет заносить туда, куда следует. Из меня вы сотворили фундамент общества. Подобный реализм обвиняет.

Опять учит. Но в общем-то в ее анализе есть здравое зерно. Обвиняет. Это интересно, только вопрос — кого? Кто захочет это правильно понять и протащит через выставкомы?

Она продолжала учить его творчеству:

— Проза жизни еще не порок. Если искусством вовремя предупреждать, благодарностей не будет, зато получится польза. Очень полезный портрет!

— Художник должен изображать объективно, — возразил он неопределенно, однако протестуя.

— Тогда лучше переквалифицироваться в фотографы. Вы берете себе самую скучную роль — судебного исполнителя, а быть адвокатом человечества интереснее. Достойной его части, разумеется. Так позвать Армаду Петровну? Вполне достойную, я гарантирую.

— Нет уж. Я по памяти.

С теткой вообще не оказалось никаких затруднений: немного основательного кубизма и на голову — голубя. Чуть позже голубь угнездился в волосах поудобней и снес туда яйцо.

Он протянул шарж девице. Девица икнула от удовольствия и выскочила за дверь. Через полминуты стены вздулись от пиратского хохота тетки, у которой кончился футбол и начались новые развлечения.

Что ж, решил он, пора уйти. Его все же признали. Оценили. Пусть неадекватно. Он реабилитирован после всех вздрагиваний, и теперь самое время исчезнуть навсегда, чтобы больше никогда не приближаться к женщинам выше метра шестидесяти пяти.

Он поднялся, вежливо отодвинув обрадовавшуюся традесканцию. Шагнул в сторону двери и вдруг понял, что совсем не хочет отсюда уходить. Неведомая жажда, впавшая со времен детства в спячку, но все же выжившая вопреки воспитанию, общественной шлифовке и высшему образованию, требовала для питания себя именно вот этих пульсирующих горячих стен, этого чужого покоя, и этой неудобной, бело-серо-зеленой девицы, провоцирующей в нем чувство собственного достоинства. Миг поколебавшись, он все же шагнул за незапертую дверь.
У него был свой дом с добропорядочными родителями, которые декламировали слово «искусство», почтительно, но интимно вытягивая губы трубочкой. Получалось продолговато-сладкое: «искю-юство». Они были убеждены, что всё и всегда произносят безошибочно. Там его хвалили часто, в его заочном обучении в полиграфинституте участвовали активно, создавая условия для бездонных разговоров, и сытно кормили. Им гордились, как человеком, рискнувшим посвятить жизнь чему-то неординарному и слабоконкретному — оформлению книг. И надеялись, что когда-нибудь он положит начало обильной ветви художников.

В такт нескончаемым словам текло время и краны, пи́сала под себя прохудившаяся ванна, по кухне, именуемой Столовой, носились табуны тараканов. Сутками рыдая, истекал унитаз. Каждое утро, собрав в целое части двух утюгов, он упорно пытался подгладить брюки. Краски здесь пахли уныло, как прогоркшее сливочное масло.

Через две недели он впервые понял, что бездомен. День проходил на холостых оборотах. Он не спал ночами, искурил отпускные и не начал работать.

А требовался авральный труд — близился диплом, к которому он оказался готов только морально. Был для начала необходим натюрморт маслом, солидных размеров и желательно хорошего качества. Он швырял предметы в постановку, ночью они сами собой разрушались, теряли невидимую кровь и энергию, стремительно обрастали пылью, хоронившей всякие краски в единый серый тон. На перегруженном столе уже осели все малые голландцы, но вещи складывались в ничего не значащие, безмолвные и необязательные узоры. Мертвая природа оставалась мертвой.

По дому ходили на цыпочках, подавали кофе в постель и продолжали многолетний разговор шепотом. И тогда он вспомнил о бордовых стенах и живом пространстве чужой комнаты, где охватила его ярость, втянувшая в глубь работы, где получилась не только привычная техника, а еще что-то, что теперь все три недели отчаянно хотелось повторить.

На этот раз открыла не Сосиска, а тетка: синий вельветовый карман под мышкой слегка зашевелился отдельно от теткиного монолитного тела. Его затошнило, и он решил дальше в карман не углубляться. Сказав традиционное «здравствуйте», он вдруг вспомнил, что девицу звали Анной, и объяснил, что он, собственно, к ней. Тетка, похоже, в этом не сомневалась и, не умолкая на футбольные темы, отконвоировала его в нужную комнату, мимоходом сообщив, что с голубем, которого он так любезно подержал, все в норме, летает, ест и вообще очень-очень жизнеспособный, уже нашел себе подругу и воркует с ней на подоконнике у тетки, он может зайти и удостовериться, и подождать, Анна пока немного занята. А в рисунке, ха-ха-ха, он допустил маленькую неточность, тетка похлопала себя по синему карману, оттуда высунул лысоватую голову отвратного вида птеродактиль. Чтоб не замерз, — объяснила сдвинутая тетка. Тоже очень жизнеспособный, но предстоят трудности, с матерью у него несходство во взглядах, не могут, ха-ха-ха, найти общую точку зрения, она результат собственного яйца не признала, а результат предстоит научить летать. А вам, молодой человек, не приходилось высиживать чужие яйца? Нет, не приходилось. Жаль, ни у кого нет подходящего опыта, который можно перенять.

Птеродактиль вылез из кармана, стоически осилил подъем на плечо, помогая себе шумом крыльев, и сунул клюв в теткино ухо. Тетка походкой гордой утки, высидевшей из яйца звездолет, втиснулась на балкон — наверное, чтобы показать младенцу его мать.

Он плотно задвинул за собой дверь. Девицы в комнате не ощущалось, зато в ванной слышалось толстое бурление, издаваемое, видимо, не карпом, а значительно более крупным существом. Он вспомнил бледные бесконечные ноги девицы и крохотную ванну наивно-голубого цвета и посочувствовал малой емкости.
В комнате остановившееся счастливое время чуть продвинулось, что-то неуловимо изменив. Он долго вынюхивал перемену и наконец обнаружил: над зависшей вдоль стены столешницей висела небольшая фотография. На переднем плане сидела, свисая хвостом в комнату, огромная сосиска, растопыренными ушами улавливая в себя весь возможный мир, вдоль уха внимательно замерла пушистая бахрома, вокруг глаз седели длинные ресницы, а изнутри светилось неясное отражение мира. Сзади в такой же собачьей позе чего-то ожидала миниатюрно уменьшенная перспективой Анна. Внизу подпись: «Собака и ее человек».

Появилась наспех вытертая девица и бросила в его сторону:

— Привет. У вас проблемы?

Опять. Сейчас начнет объяснять правильные способы жизни. Не стоило сюда приходить.

— Вам какой — грузинский? — поинтересовалась она.

— Давайте ваше сено.

Она ушла заваривать сено, а он задумался, зачем, собственно, сюда явился. Анна вернулась, внесла запахи и свежий батон, сунула ему в руки и пояснила:

— Покороче — я еще надеюсь сегодня устроиться на работу.

— А куда, если не секрет?

— В общеобразовательную школу. Машинисткой.

Он задумался и вдруг брякнул:

— Мне нужна ваша комната.

— Очень интересно. Мне она тоже нужна. Редкое совпадение интересов, вы не находите?

— Вы меня не поняли. Я бы хотел здесь поработать. В смысле — мне нужно бы сделать одну работу, маслом. Дома ремонт... Сложности, в общем. — Она смотрела молча и пристально. Он засуетился: — Да я, собственно, заплачу̒. Сколько там нужно. Это не слишком надолго, неделя, максимум — две. Сколько вы хотите?

Она все молчала.

— А ну-ка, выйдите.

Он вышел, уничтоженный, и стал надевать в коридоре кроссовки, шнурки завивались в петли и уползали в глубины коридора, а он чувствовал себя безнадежным кретином.

Хлопнула дверь. Он разогнулся. Перед ним стояла девица, переодетая во что-то строго синее, что, впрочем, ей почему-то опять соответствовало. Она что-то протягивала. Он не понимал.

— Возьмите же!

Она отдавала ему ключ.

— Я буду работать до шести вечера. К восьми возвращаться. Этюдник и прочее можете оставлять в комнате, мне не помешает. Люблю порядок и не выношу запаха мокрых чинариков и пепла. Желаю успеха.

Она, постучавшись, вошла к тетке в комнату и что-то наспех объяснила, он слышал там громкое удивление. Потом, отодвинув его, все еще стоящего с ключом и расползшимися шнурками, выстрелила дверью, сотрясла подъезд и влилась в шумы Города.
Оставшись один, он замер в счастливом неверии, но факт не изменялся, и можно было теперь вытянуться на плоской обезноженной кровати и посмотреть снизу на полку с аквариумом. С удивлением он обнаружил на дне деревянного основания багет с еще одной фотографией.

На фотографии замер темными бревнами зимний неподъемный дом. На трубе слегка набок укрепилась снежная шапка, а перед дверью чего-то ожидали с полдюжины широченных, как столы, пней. Снег кругом был бел, пуст и гол. Чувствовалось давнее человеческое отсутствие, одиночество февральской спячки, оттосковавшая ночная вьюга и морозное оцепенение. Снимок был сделан, видимо, через слабый фильтр, потому что небо над домом бездонно чернело из дня прямо в космическую ночь.

От сбывшейся цели он заснул. Ему снился дом под черным небом, графичный и четкий. Мир угнетала давняя зима. Дом замер посреди холода, один в белом выровненном пространстве, лишенном следа жизни. Человек передвигался измученными ступнями к возможному теплу и приюту, стесывая тяжелым шагом назревшие за зиму жесткие настовые волны. Дом приближался.

Пустота вокруг зияла бесчеловечностью и холодным безмолвием. Визг вонзающихся в снег сапог оставался единственным возможным звучанием. Он урвал у себя силы посмотреть назад. Он не оставлял следов. Поэтому я не приближаюсь, подумал он.

Он и его шум были в безмолвии лишними. Дом пока ждал. Черное небо сгущалось и тяжелело.

Потом произошло неприятное — дом надвинулся на него сам, стремительно и неотвратимо заскрипела мертвым звуком высохшая от одиночества дверь, и из дома хлынула всеобщая тьма. Он успел оглянуться, надеясь увидеть свои следы из живого откуда-то, и перестал быть.

Когда его человеческого мучительно не стало, остаточная душа вселилась в единственный в мире дом, который снова в молчании снега был далек отовсюду. Душа, обретая прозрачность и свободу, просочилась сквозь бревна, по дороге согревшись трением, и увидела, как торопливо догоняют бывшего человека его следы, замирают в пустом напряжении около двери, бесполезно ждут, обходят стены кругом.

«Я здесь», — позвала душа и не услышала себя.

Следы, помявшись недолго, торопливо ушли за горизонт.
Он заплакал своей посторонней страдающей душой и в волнении проснулся.

Мокрые щеки удивили.

Тело расслабленно дышало. В окно рвался полдень. Впереди вполне мог случиться в удачу напряженный труд.

Он оторвал неохотное тело от так называемой кровати и повел его работать.

Часа два он провел в поисках подходящих для шедевра предметов, бесцеремонно копаясь в антресолях. Предметы практически отсутствовали, Анна, оказывается, жила аскетично. Он даже с тоской попомнил теткину комнату, где шедевральным было все. Можно было сходить и что-нибудь поклянчить, но он не был уверен, что тетка не предложит ему на воспитание птеродактиля, поэтому, решившись на компромисс, попытался сначала исследовать кухню.

Естественно, она успела занять собой все четырнадцать кухонных метров. Перед теткой распростерся «Советский спорт», маникюрные ножницы, толстенная папка с вырезками и миска с сырой картошкой. Тетка свирепо хрустела сырым и хлебала из бутылки кефир. По газете, неумело склевывая буквы, пытался передвигаться изнеженный карманный птеродактиль.

Заметив шокированного наблюдателя, тетка сгребла птеродактиля в родное гнездо, несколько смутилась и попыталась его оправдать:

— Врожденный, знаете, спортивный интерес. А вы, наверное, истощились в работе?

Он свирепо покосился: тетка сочувствовала вполне серьезно.

— Рекомендую — минимум калорий при всяком прочем максимуме.

И придвинула сырую картошку.

Он вежливо отказался. И рискнул:

— Извините, но у меня тут возникли проблемы...

— Проблемы? — оживилась тетка. — Это уже интересно.

— Видите ли, мне нужна постановка...

— Постановка чего?

— Да вот собрать бы для натюрморта...

— А! — воскликнула тетка. — Это незатруднительно.

Она распахнула холодильник, поймала выбросившуюся оттуда бутыль с молоком, хлебнула, сунула обратно и безнадежно пошарила. С брезгливой физиономией она отлепила от ледового скрежета дверцу морозильника, выдернула за ногу синюшно вмерзшего бройлера и протянула:

— Вот! По-моему, вполне.

Он вынужденно взял, нашел в себе силы поблагодарить и быстро ретировался. В комнате он определил истощенный куриный труп на подоконник и начал искать выход из тупика. Его прервал требовательный стук. На пороге стояла вдохновенная тетка и протягивала залежалую газету.

— Вместо драпировки. Ведь так, кажется, это полагается? Вернее — для третичного употребления.

И, очень чем-то довольная, исчезла.

Он повертел газету — трехлетней давности. Но что-то же послужило источником теткиного вдохновения! Он догадался развернуть.

На всю полосу призывала, доказывала и убеждала вереница статей под общей шапкой: «Продовольственную программу — в действие!»
С запинаниями он продвинул себя в труд творчества. Спустя сутки он оценил теткин юмор, но реализовать в дипломную работу не рискнул и купил интеллектуально-длинный тридцатисантиметровый бокал для шампанской пены, изображающей изыск и богатство, шафранового стекла, нашел клок синего бархата, серебряные чеканно-витые излишества стащил из дома, а с лимона, выкатившегося в коммуналке из-за холодильника, частично спустил шкуру. Постановка показалась исполненной вполне со скромным достатком, тлеющие стены бросали на синее фантастические рефлексы, обогащая воображение, и их тоже вполне возможно было включить в колорит. Создав необходимое освещение и спустив бархатное струение с одолженной у тетки отдельной, долгое время, видимо, жившей независимо полированной части, установив на ней избранное сообщество вещей так, чтобы число остроумно удвоилось отражением, он остался в целом доволен.

Иногда, смыв с пальцев волнующий запах скипидара, он уверенно засыпал под ровную тишину неторопливого Анниного покоя, и ему начинали сниться невнятно опасные печальные сны. Он быстро привык к их малообъяснимому факту, вовсе в других местах ему не свойственному, отнес за счет влияния комнаты и соседствующего излучения от тетки, которая, будучи двадцать пять лет рентгенологом, накопила в себе достаточно проникающих частиц и теперь флюидила из-за стены.

Поначалу эти не полностью собственные сны приводили в раздражение затаенной необъяснимой требовательностью. Они оставляли в нем, проснувшемся, тревогу, и когда начиналась работа, это тревожное сокращалось до острия действия, переселялось в кончик кисти и оттуда просачивалось в картон, оставляя на нем блики и следы. Блики и следы бездомно бродили по будущему искусству в поисках точного себе применения, он приходил в раздражение снова, но на следующий день опять поддавался внутренней необходимости ненадолго заснуть, чтобы разбудить в себе неясное, дающее неприкаянный блуждающий свет.

Во сне он понимал себя иначе. Мир обретал краски, которые никогда не сбываются, и каждая звучала невостребованным смыслом, просившим бытия. И всегда там присутствовала какая-нибудь, как в сне про дом, бескрайность.
Планету раскаляла всеобщая пустыня, одна точка которой была заполнена чем-то погибшим, но не обратившимся еще в песок. Вблизи проявился добела раскаленный деревянный остов морского судна, от древности до этого мига присутствия терпящего жажду в центре песков. На окраине мира застыло падшее солнце. Истлевшая плоская плоть парусов звучала багровой мукой. Оборванная давно иссохшей в прах бурей мачта воткнулась в фиолетовый небесный гнет. Обрывок обветренной ткани зной прижал к палубе, и он приник к ней глухо, как мертвое тело. Шхуна, со скрежетом распоров килем пустыню, сплавилась с ней истлевающим бортом, от грузного жара он вывернулся и захлебнулся песком. Жажда испотрошила его.

Вокруг дрожал, звеня от медной ярости солнца, воздух, пространство пустыни хоронило чуждые паруса торжественно и вечно, волнисто струя под киль сухие пески.

Он натужно приближал парусник, стягивая на себя бездонный ковер песков. Пески сдвигались из одной бесконечности в другую. Он надрывался в бесплодном труде, пока пустыня не раскалилась от трения и обрела прозрачность стекла. Изнутри планеты проступили захороненные пирамиды. Вязкое стекло глотало человека до подножия Города.

Сон иссякал, и вновь он вдыхал его переработанный воздух, и не хватало главного, чтобы наполнить отяжелевшие легкие. И родилась в тот миг голодная жадная тоска, воплотилась в жажду цвета и свободы от ненужного тела, разрушила его тщательно упакованную жизнь, и ненасытная глубина этой тоски была провалом в небытие, полное незримого могущества.

Измученный грядущим могуществом, он приближался к познанию собственного сна, вновь через черный провал и опустение души от перепитавшего ее тела, и вновь не вовремя с облегчением просыпался.

Первый мучительный миг, когда он опять понимал на постороннем своем лице слезы, проходил, принося облегчение. Он думал — в него внедрились кошмары, но незнакомые сны не оставляли угнетенной нервозности, а зарождали энергию творчества.

Он работал легко и слышал, как где-то внутри зрела очередная потребность питательного сна.
Через неделю, истощившись на бархате и серебре, он осознал в работе, уже принявшей на картоне основные формы вещей, какое-то Не То. Он торопливо приглаживал шероховатости и мазки, ожидая изнутри подсказки, но Не То разрасталось по картине, как опухоль, давало метастазы в самых неожиданных местах, которым, казалось, уже ничто не могло грозить, разрушало проявленное снами и игру бликов. В работе и в нем начинался хаос и невозможная утеря найденного, обретенная власть над чем-то вне мира быта и повседневности рвалась, и он метался по картине в торопливой правке и тем разрушал оставшиеся живые клочки в тусклые затемнения.

Он спешил сбежать до прихода Анны, но утром ощущал ее обязательное вчерашнее присутствие. Сначала оно было небольшим: вышвырнутые неведомо куда запахи сигаретного тлена, свежесть простиранных штор, уничтоженные зародыши пыли. Потом на кровати возник незнакомый плед, сложенный аккуратным конвертом, и кожаная подушечка, мобилизованная, как он припомнил, из теткиной комнаты. Он внутренне поджался, не совсем понимая, как именно Анна могла догадаться о его сеансах лечебного сна, смутился, но втайне от себя ощутил благодарность за излишнее понимание. Потом на хрустящем накрахмаленном подоконнике возник целлофановый пакет с видом в зимний лес, под лесом оказался свежий батон и ошметок магазинного шпига. Он сначала автоматически съел и лишь потом догадался, что и этот дар назначен ему в подкрепление.

Больше он про Анну старался не думать — на немедленную благодарность не оставалось времени, откладывать на потом было неловко, а благодарить вообще казалось чем-то постыдным. Он решил принять временно понимание как должное, а потом про него благополучно забыл, условившись себе, что однообразная, но объемная пища на чужом подоконнике — врожденный природный факт, нечто вроде приятного первого снега. Он, не имея желания с Анной встречаться, уходил всегда вовремя, несмотря на то, что раскрепощался именно к шести часам вечера, во временно тихий промежуток, когда общеобразовательная программа, которую пользовала тетка, по одному каналу уже иссякала, а спортивные передачи по другому еще не начинались, а сама тетка уходила по каким-то своим таинственным делам.

Однажды он заметил тетку на крыше соседнего одноэтажного здания, здание являлось подсобкой к детскому садику. 3а хлипким заборчиком, около тетки, прижатые к опасному краю, понуро зависли головами мальчишки, а тетка им что-то внушала, терпеливо, но невозможным голосом. Он мог бы прислушаться, чтобы как-нибудь этот факт усвоить в конкретное понимание, но не захотел прерывать работу.

От неудачного развития творческого процесса его труд начал медленно тускнеть, он правил сам себя уже без надежды, краски вымирали. Начиналось моральное голодание, он отчаялся и готов был уже удалиться от работы в разнос или запой, как однажды раньше времени явилась Анна.

Он смутился, припомнив, что вроде чем-то ей глубинно обязан, да, кажется, деньги за помещение, но Анна приволокла свой невозможный чай, покормила осиротевших сомов и села на шизофреническую кровать.

Она молчала, от молчания закололо в нервах, и он попытался встать как-нибудь так, чтобы частично прикрыть обездушенную работу. Но Анна, ей это ничего не стоило, смотрела как раз туда и сквозь. Он побрел собирать свой этюдник, чувствуя, как беспомощно дрожат руки.

— Не ломайте у этого предмета конечности, — произнесла Анна. — Никакой трагедии, просто вы подобрали случайные вещи, у них друг на друга аллергия, потому что совместно они ничего не могут означать.

Он замер. Анна, выпрямив через колени ноги, как перочинные ножи, извлекла из своих запасников драный чемодан и стала складывать свою немногую одежду.
Он испугался:

— Вы это куда?

— Временно переселяюсь. У подруги моральный кризис.

— А... — Он не мог сразу решиться просить для себя еще что-то.

— А вы, естественно, остаетесь. Я буду наведываться в ваше отсутствие. На всякий случай есть телефон, это если вы что-нибудь безнадежно здесь уничтожите или потускнеет какой-нибудь сомик. Впрочем, надеюсь, этого не произойдет даже в вашем присутствии. Я буду вам очень обязана, если вы не станете забывать поливать этот несчастный цветок, — она указала вверх на традесканцию. — Он плохо переносит вашу «Астру» и нуждается в усиленном питании. Усиленное здесь, — она извлекла заготовленную банку с чем-то мутно-самогонного цвета. — Не забывайте раз в сутки проветривать — у Армады Петровны от вас астма. Надеюсь, вам для творческого процесса не понадобятся девицы? Для Армады Петровны это было бы неискоренимым переживанием. А в целом — желаю удачи.

И исчезла за дверью, сотрясая гаммой коридорные половицы.

Обессиленный, он отправился домой получить лечебную дозу обывательского существования.

Утром он решил вернуться в нагрянувшие на него творческие условия, и застал тетку за шумными попытками взлететь в узком коридоре. Обреченно вздрагивали стены, трутовики и свечи. Он замер в уважительном остолбенении — тетка пыталась себя обезвесить, а с телефона на нее с сочувствием врача, ставящего безнадежный диагноз, взирал обросший сивыми перьями птеродактиль. Тетка размахивала тугими локтями, вспарывая коридорные желтые сумерки, и громогласно вещала птеродактилю:

— Но ведь это предельно аэродинамически! Трудись, голубчик, трудись!

Время от времени она подхватывала голубчика и зашвыривала в коридорные пустоты, он вскрикивал от ужаса и торопливо планировал.

— Тунеядец! — ругалась тетка и снова шокировала голубя своими мертвыми петлями. — Когда едят безумеренно, становятся прямоходящими! Тебе положено летать, а не нести яйца на пользу человечеству. Тебя никто не одомашнивал, изволь трудиться!

Он наконец рискнул осторожно поприветствовать взлетно-посадочную тетку. Если бы не предстояла работа, отключавшая его от этого нестандартного мира, сворачивающего мозговые извилины в спирали, он бы ретировался отсюда навсегда. Тетка обрадовалась, увидев знакомое лицо, и, приземлившись, засигналила невыносимым голосом. От голоса у птеродактиля отдувало нарастающий хвост вбок и заносило вверх неполноценные крылья.

— Прекрасно! Может быть, вы, молодой человек, сумеете ему внушить, что необходимо летать самому, а тетя за него летать не станет?
Скорее всего птеродактиль имеет основания придерживаться другого мнения, подумал нелетающий человек и извинился за свое неумение планировать в узких коридорах. Тетка неожиданно загоготала, оценив его намек, сгребла птеродактиля в кулак, тот, сиротливо поторчав двумя страусиными ногами в позе табака, попытался выскрестись из ладони и полез к синему карману. Засунув туда частично одну ногу, он уцепился второй за более удобное плечо, потом за ухо, влез на голову и тюкнул тетку в макушку.

Художник в человеке вздрогнул и обреченно уставился на свой шарж, оживающий в реальный факт, и стал ждать, когда голубь догадается снести на тетку яйцо. Тетка, верно определив чужое замешательство, хихикнула и сообщила:

— Констатирую вам, молодой человек, что эта птица мужского полу.

И с тем удалилась в свою комнату. Выпорхнувшая из-за двери стая размножившейся моли тут же была вручную, как собственность, водворена теткой обратно. Он успел увидеть сатанинского облика торшер, которого раньше было не так заметно, потому что теперь с торшера струился «Советский спорт», многократно увешанный скромными порциями гуано. Видимо, тетка учила птеродактиля также и в собственном трюме.

В комнате, которую он мысленно уже называл своей, обнаружился на месте осточертевшей неудачи набор незнакомых чужих предметов. Перед вторгшимися изменениями он затормозил, испытав легкий шок: теткина полированная плоскость была выкрашена черной, лишенной блеска нитрой, сзади встал упором массивный фолиант в замасленной устаревшей коже, через шероховатую от времени поверхность дрябло обвисла красная газовая косынка в поперечных затяжках; косынка была непоправимо бабья, скомканная и состарившаяся, она пузырями стекала на ничего не отражающее черное. Перед косынкой основательно установился квадратный грубый штоф, наполненный прозрачной влагой, рядом плоско приник к косынке покореженный портсигар. Больше предметов не было.

Он оторопело приблизился, ожидая следующих неприятностей, заглянул за этот простецкий натюрморт — сзади продолжалась прежняя комната. Пришлось вернуться и вникнуть в непонятные изменения.

Он взвесил тяжелый прямоугольник невесть откуда взявшегося штофа, штоф пах теткиным громоздким изобилием; наполненный, он оставался холоден и тяжек. Человек извлек густо притертое стеклянное утолщение, служившее пробкой, с надеждой глотнул на всякий случай. И сплюнул. 3апахло горькой водкой. Он было хлебнул еще раз и вдруг, неожиданно для самого себя, затормозил гвоздившее желание и водворил штоф на место с возникшим уважением. Эта водка, несмотря ни на какие депрессии, была неприкосновенна.

Отойдя в прежнее положение, он оценил явленное заново. Теперь оно уже не казалось натюрмортом, а ожило в чью-то забытую искореженную жизнь, одинокую и трудную, этот предметный минимум оказался достаточен для открывшегося смысла. Он, вникая, постепенно его принимал, привыкал к незнакомой эстетике и лаконизму и впитывал будущую цель.

Портсигар тускло желтел на красном и черном, неведомая впадина исказила его незамысловатую форму и скрывала, глухо накапливая тени, чью-то мужскую смерть, косынка старела на глазах, и водка приобретала пронзительный оттенок сбитого в ком сухого горлового страдания.

Он отвернулся от вдовьей символики, а мимо сознания скользнул образ нескончаемой высокой свечи, истаивавшей без кудрявых потеков и остатков, возникло скупое лицо Анны, постепенно преобразившееся в неконкретный женский лик; он взял палитру и начал нетерпеливо соскребать грузное созвездие прежних красок.

Заработал торопливо, страшась доверенной ему удачи и возможного в себе обмана. Чтобы этот зримый вдовий мираж не растворился, он выдернул из штофа пробку, определив ее в случайное положение на черном, пробка вобрала в себя созревшие блики и, совершив пол-оборота, уместно замерла. По комнате поплыл запах горькой памяти. Запах сосредоточил его на главном и не позволил расслабиться.

Под утро он остервенел от усталости и тупо опустился на лежанку, уперся взглядом в кожаную подушечку и не мог понять, чего эта вещь ждет на его нарах. Потом моментально отрубился, и ему кратно привиделась траурно-белая радуга, вскрикнувшая на черном небе.
Его, мутного от прошедшего за ночь труда, разбудило полуденное вбивание гвоздей в стенку, мерно и назойливо звучавшее из теткиной комнаты. Он хотел было ворваться и внятно выругаться на жизнеутверждающий, неуместный в его творческом состоянии грохот, но вспомнил: его на чужой территории за что-то необъяснимо терпят, и мятой походкой побрел умываться.

Возвращаясь, в узком месте он стиснулся с теткой, испуганно дернулся туда-сюда, невнятно заизвинялся и запоздало от растерянности поздоровался. Тетка рассмотрела его с сомнением и в упор, и потянула заподозрившим носом. Он оглянулся — дверь в комнату Анны осталась открытой, и одомашенный сквозняк, постоянно живший в коридоре, охотно вытягивал оттуда водочно-пепельный дух.

— Я не пил, — мрачно буркнул он, выбираясь из узкого положения.

Тетка недоверчиво хмыкнула, ловко обошла его на повороте и финишировала в комнате.

— Так-так-так, — многозначительно произнесла она, инспектируя изнанку искусства. Точный нос привел ее к штофу. — Знакомая вещь, — сказала она. — По-моему, эта вещь хранилась у меня под шкафом. Так-так-так. Впрочем, я не возражаю. — Она наклонилась, выставив квадратный зад, украшенный свежим карманом на месте вчерашней привычной протертости. Нос брезгливо собрался в куриную гузку и несколько раз треугольно моргнул ноздрями. Ладонь обняла штоф и, оторвав из художественного центра, точно определила брутто, нетто и содержимое. — Так-так, — усомнилась тетка. — Предположим.

Она воззрилась в переполненную пепельницу и выпрямилась в несгибаемый перпендикуляр.

— Сейчас уберу, торопливо обязался он, поняв вдруг, что счастье бытия заключается в первую очередь в отсутствии тетки.

— Уберите, — согласилась тетка. — Значит, так искусство выглядит в изначале? — Она сравнивала его подмалевок с натурой. Он обреченно, как на гражданской казни, ожидал какого-нибудь позора. — Впечатляет. Вы не находите, что на выставках было бы полезно рядом с, хм, художественными, хм! итогами помещать исходные данные? Искусству это оказало бы несомненную пользу. — Она покатилась к выходу странно беременной походкой, за ее пазухой сиротливо мяукнуло. Он вздрогнул, кажется, слишком громко — тетка обернулась и возгласила: — Не хотите ли, молодой человек, разбавить свое состояние крепким чаем? Сегодня, раз отсутствует ваша подруга, мы можем тайно употребить цейлонский.

Призрак цейлонского чая примирил его с теткиной критикой, и он, лениво протестуя против вторжения в его частную жизнь, поплелся за ней на кухню.

Сквозь коридор потянуло подъездным воздухом. Он испугался — девицу в дополнение к тетке он бы, пожалуй, сейчас не вынес. Но пол ни разу знакомо не дрогнул, зато раздалось мелкое дробное цоканье, и на пороге возникла Сосиска.

— Доброе утро, Чученька! — обрадовалась тетка. Чученька туго вильнула тетке уплотненным хвостом и недоброжелательно всмотрелась в малознакомое двуногое. — Это Чуча, — представила Армада Петровна собаку. — А это, — объяснила она собаке, художественный молодой человек.

— А почему, собственно, Чуча? — обиженно прорезался человек.

— Хозяйка бедное животное нарекла Чучелом, но животное оказалось дамой, поэтому в итоге получилось Чучей.

— Я надеялся, что она бездомная.

— Ну, что вы, у Чучи замечательная хозяйка, очень достойная и очень пожилая женщина, но возраст не мешает ей любить шахматы и проигрывать с достоинством по субботам.
Армада Петровна поставила Чуче на пол миску с тертым, оранжевым и сырым. Морковь. Неужели станет есть, удивился он. Чуча вежливо употребляла предложенное, следя внимательными мохнатыми ушами за человеком, которому упорно не доверяла.

— Должна вам сообщить, продолжила тетка, поправив под обширной грудью нервно мяукнувшее, что наш голубчик уже совершил свой первый полет.

— С торшера? — не удержался он.

— Хм! Совершенно верно. С торшера на телевизор. Он так испугался своего поступка, что произвел физиологический акт на неизвестный мне диод. Вы не могли бы взглянуть? Я имею в виду диод.

— Я ничего не понимаю в технике, — уклонился он.

Тетка определила ему в поллитровую чашку сгущенного яркого чая.

— Жаль. Содержимое вещей полезно знать даже художнику. Придется самой проявлять инициативу — сегодня первенство мира. Не интересуетесь?

— Спасибо. Я работаю.

— Хм? Так-так. Не углубляйтесь — у всякого начала случается конец. — Она сгребла собственный литровый подойник, отломила от буханки все горбушки и двинулась тупым углом прочь из кухни. — Кстати если вам потребуется — холодильник принадлежит Анне. Я, знаете ли, всякое замороженное не использую. Анна предупредила, что не имеет ничего против вашего вторжения туда. — И исчезла, наконец, окончательно — лечить униженный голубем телевизор.

Перекормленная морковью Чуча, высокомерно бросив взгляд в человеческую сторону, последовала за ней смотреть первенство мира.

Отягченный цейлонским чаем, он направился продолжать прежний труд, опасаясь, что нечто, скорбно мяукающее за богатой теткиной пазухой, начнет назойливо маячить дополнительным воображением и не позволит нормально довести подмалевок до зрелого состояния.

Войдя в комнату, он обозрел разом то, что успел создать, и материальное естество натуры рядом, под кожей возволнованно дрогнуло — в картон заселось нужное То; если не потерять себя, не измельчиться на мелкие декоративные цели, не забыть главное и не выпить случайно водку, То останется почти навечно. Но он не употребит и даже не прикоснется — Анна могла ведь налить в суровый штоф из-под крана воды с запахом хлорки, но не захотела мельчить и поделилась с правдой жизни дефицитным продуктом, чтоб все оказалось предельно честно, и эта предельность обязала и его на достойный ответ.

Он не вылакает. Ему достаточно вдохновляющего духа.
Изредка он выпадал из микроклимата, пропахшего растворителем. Тетка настойчиво лепила гвозди в стены своей берлоги. Однажды на кухне он задумчиво ощупывал ниши, ящички, дверки и ручки, и вдруг обнаружил, что все шкафы, искусственные углубления и многоэтажные строения для аккуратно расчлененного на полезные группы инструмента удерживаются в казарменной четкости вбитыми теткой гвоздями. Гвоздей — он начал было ориентировочно считать — оказалось множество, он их пересчитывал уже третий день, и цифра подвалила к двум сотням. Если Анна все удобное в комнате довершала надежно, добротно и чтоб не портило вида, то у тетки каждое крепление, шип, втулка были разработаны инженерно, из невероятных, изначально невозможных материалов и с ювелирной фантастической точностью. На третий день у него от предчувствия очередной сотни гвоздей, просверленных для них дыр и загнанных в отверстия деревянных пробок закружилась голова и зародился совершенно в данный момент не нужный комплекс неполноценности. Он умел криво стряпать лишь подрамники и как-нибудь натянуть холст, но предпочитал пользоваться картонами с готовой промышленной грунтовкой, не утруждая неинженерные свои руки.

Иногда в картине случались неуловимые изменения. Он был уверен, что работа воспринимается каждый раз впервые. Уходя в нормальный мир, он оставляет в ней микроскопические изменения, которые проявляются навстречу, когда он возвращается.

Это потому естественно, что я опять художник, думал он и впервые не опасался от картины последствий.
Однажды он увидел возмутительно неловко внедрившийся корявый блик, блик светился на пробке пронзительно и вырывался вперед, а все крупное ушло вглубь; в картине неожиданно возникло дополнительное пространство, сразу заполнившееся скупым бытом, оставшимся где-то за будущей рамой. Оно втягивало в себя тот сероватый воздух, которым дышал снаружи зритель, а вслед и зрителя. Белая точка создала эффект объема и присутствия внешней жизни.

Все вдовье лобовое горе ушло в ненавязанное пространство, и картина стала протяжной. Главное должно остаться на втором плане, вспомнил он заповедь одного одержимого преподавателя.

Он смазал блик пальцем, пятно, выйдя за рамки трагической пробки, превратилось в стремительно тускнеющие неуместные белила, он обнюхал палец — добросовестно пахло растворителем. Вчера лишних белил он на работе не оставлял.

Она. И сюда сунулась. И тут же испугался: неужели тоже? Рисует? И скрыла от него? И что-то в этом понимает? И потому вовремя принимает меры?

От подозрения он сразу услышал, как тетка скрежещет в застенных недрах отверткой, прорывая для очередного дюбеля окоп. Поникшая, несмотря на добросовестные дополнительные витамины, традесканция качалась над головой безвольно и вымирала, а сомики смотрели через увеличения водной толщи в изменившийся сухой мир с сомнением. Он тщательно исследовал мазок. Похоже, она выдавила его прямо из тюбика — кисти, как он вымыл их вчера с мылом, так и ждут недвижно дальнейшего творческого применения.

Все нормально. Художник не удержался бы от искушения подправить портрет вещей профессионально — просто из естественного тщеславия. У нее чутье. Снайперский вкус. Необходимое лично ему качество — но почему-то у постороннего человека. Несправедливая игра природы.

Ему снова стало легко, только осела и затаилась зависть к драгоценной чужой внутренней наполненности. Но в конце концов, наполненность добровольно пошла к нему на службу, и об этом хватит.
Чужая кровать, низкая к земле, стремилась в сон с живым своим грузом.

Снега воплотились в воды, и не было водам начала и края. Сначала, следуя уже привычной логике сна, он избавлялся от жизни. Исчезало дыхание, и смертный ужас отпарывал кожу от мышц. Тело всосалось пустыми легкими, и явилось вдруг облегчение, и надводный воздух, влажный, живой, возродил его в точке иного бытия и постижения одинокого мира безлюдья.

От него стремилась во все стороны пустынность ровных вод. Под ногами твердело, он решился взглянуть — через емкую влагу длились рельсы, сливаясь вдали в единственную в мире прямую. Между шпал сохранялась всеобщая бездна.

Жизнь выражалась в его личном движении, он шел, ничего не обретая, через вечность.

Внутри развивался толчок тоски. Печаль настигала сзади, а он по-прежнему слепо шел, не смея обернуться. Тогда печаль просквозила тело и оказалась перед ним и дальше впереди, все дальше и дальше, струясь параллельно смыкавшимся рельсам. Она прошила мир до точки конца, вернулась и встала преградой.

Движение в нем затухло, и он обернулся в круговую пустынность. Еще было рано, и следовало преодолевать препятствие печали. Напряжением воли он сокращал прямую в подножный обозримый путь, чувствуя, как усилие продвижения где-то создает берег.

Когда от труда он иссяк, то остатком своим оглянулся снова. Был берег, далекий, как горизонт, и для него теперь недостижимый, и с тверди чернел в лицо знакомый единственный дом.
Наконец однажды он устал окончательно, свалился на привыкшую к нему низкую лежанку, которая наконец согласилась быть удобной малознакомому телу, кожаное, чтоб не держало за голову, отбросил в угол и отключился, спал без вещих снов, а когда проснулся, по покою внутри понял, что работа кончена, в какой бы стадии она ни оказалась. Все возможные краски из него уже высосаны, цель иссякла, и он глух к любым шедеврам. Все.

Избегая последнего взгляда, он длинно умывался, медленно глотал нечто разгоряченное теткой, вопреки себе даже разговорился с ней и обогатился необходимейшей информацией: голубь выпал из окна в самостоятельную жизнь, и теперь за него тревожно — впишется ли в экологию двора, а первенство окончилось взаимно благополучно, и бездомную кошечку, двухнедельного срока, подброшенную под дверь, тетка от рахита, истощения, глистов и чесотки почти излечила, у кошечки теперь нервный жор, назвать ее следует, пожалуй, Варькой, потому что поверх рахита она фантастически мохната и похожа на свалявшуюся пуховую варежку. Армадой тетка получилась потому, что отец ее, по натуре суеверный язычник, оказался кавторангом в Северном флоте, а дед в свою древнюю очередь назвал отца Петром не просто, а тоже с умыслом — в честь Великого, так что родословная у нее — ха-ха-ха, будь здоров.

Следовало решиться увидеть. Зажмурившись, он вошел и распахнулся.

Пространство картины пульсировало горьким напряжением. Он обнаружил еще не высохшее состоявшееся искусство, и не мог поверить, что его собственные руки могли иметь к тому отношение. Через миг в глаза полезли всяческие мелкие недостатки, усиленно требовавшие возможного совершенства. Но он соблазну не поддался и устоял, подозревая, что То, продвинувшее его каторжный труд, снова впало в спячку.

Через четыре дня работа высохла настолько, что он смог отвезти ее домой в трамвае, оберегая от неожиданных задов, локтей и пассажирского хамства.

Домашние, прервав мерное плетение возвышенного трепа, дружно разместились перед натюрмортом по ранжиру, вздохнули, потрогали пальцами за краешки — большая работа, молодец, ее ж только закрасить сколько сил нужно, да еще в разный цвет.

Его вдруг затошнило. Он понял в себе смертельную усталость, а в своем доме — невежество.
К вечеру залетел паникующий перед дипломом приятель, на приветствие огрызнулся и потребовал в долг рублей тридцать-пятьдесят — один ханыга согласен ему сделать хлесткий натюр, но надо платить, он и сам, понятно, вполне талантлив, но тут не до искусства — развод с женой.

Приятель напоролся на водворенный в угол творческий итог, хмыкнул и поинтересовался:

— Ничего работка. Сколько?

— Две недели, — был гордый ответ.

— Не крути! Кто и сколько? Здорово пьет?

— Моя работа!

— Да брось травить! Не твоя рука. Я ж тебя, брат, знаю. Да и темка-то — того, с переживанием. Тут живое дышит. Метко. Это же не натюр, а портрет. А твои труды все реанимировать надо.

— Сказал — моя.

Приятель прислушался к чужому достоинству, уловил содержание чувств, не поверил все равно и повторил настойчивее:

— Не твоя.

Спорить было скучно, и он пожал плечами.

— Быть не может! — утвердил приятель. — Или влюбился и токуешь от перенапряга.

— Ага. А ты разводишься — тоже перенапряжение. Может, не давать тебе денег, сам справишься? Вполне, говоришь, талантливый.

— Давай, давай, не жлобствуй. Поддерживай коллегу.

Уходя, покосился на картон. И, поплотнее прижав к коже деньги, снова утвердил:

— Ну, хоть темку — кто-то подсказал, а? Не твоя, хоть зарежь.

Реагировать на унижающее упорство бессмысленно. Лучше еще раз пожать плечами.

Приятель в отместку уходил долго, пересчитал пятерки, нападающе зыркнул в угол, фыркнул и исчез. Через день явился снова, вернул из тридцати трояк, дохнул мрачным перегаром и мстительно объявил, что ничего не должен, потому как дающий в долг богат и без денег — гений, надо полагать.

— Сорвалась интрижка?

— Подумаешь, Сальери! — выдавил приятель и упорно замаячил спиной перед натюрмортом.

Он старался не раздражаться — просветление чувств в нем еще не угасло, и мир следовало прощать. Пьян и назойлив. Если не дергать — уйдет безболезненно и сам.

Вызывающая спина издала хамский фырчок, рука тощим мизинцем тронула блик на пробке.

— Недурно, недурно. Энергично сотворено, без подлизываний.

Он молчал, чувствуя невнятно зреющую тревогу. Показалось, что на блике осталось потное пятно и криминальный отпечаток. Потребовал:

— Не лапай.

— Да? — Приятель обрадовался конкретности и захотел продолжения конфликта: — А я, может, знаю?

Он внутренне стушевался и пожалел о сорвавшемся гневе.

Пьян. От зависти, что ли? Просветление чувств разрушалось и рассыпалось в прах из жженой бумаги. Чувств вдруг стало жаль до оскорбленной муки.

— Что! Что ты можешь знать!
Приятель обрадовался: раз вопрос задан, провокация действует в нужном русле. Не мог этот копеечный сухарь знать что-то из того, что изобразил. Вон — породившие комнатного гения — потеют на кухне умственным трепом. Если в этом роду и случались трагедии и вдовы, то канули без следа в благополучном минимуме переживаний. Потомок минимума. Не смело это в нем присутствовать.

Он миг молчал, ожидая пьяного озарения. И ткнул наугад:

— Постановочка, а?

— Что — постановочка? — не поддался Сальери.

— Ты ж Твердая Рука. Графоман. Откуда в тебе взялось?

Если дать в ухо немедля, то диалог может затянуться. Оскорбителя следует выставить.

— Иди домой. Я работаю.

— Откуда?!

Радость истощилась окончательно. Покой нарушен. Заслуженный трудом временный покой. И взрастает неуверенность: откуда? было ли? Не подложный ли мираж — его нечаянно вдохновенный труд?

Ответа коллега не получил, интуиция подвела, зря пропил деньги. А что, может, и создал минимум. Твердой своей рукой. А он время теряет, он-то долго подавал надежды и истощился в ловле красивых девочек. Может, с этим — от работы стряслось? Трудился-трудился — до осенения. Может, ему тоже вытрезветь — и туда же?

Приятель от труда интуиции вдруг устал, сам побрел к двери, на выходе оглянулся и случайно произнес от великого удручения:

— Бабская постановочка.

Хотел умалить работу.

Вышел не обернувшись и поэтому не зная, что интуиция все-таки выстрелила.
Диплом он защитил. Но с того мига в нем зародился кризис. Душило: бабская постановочка!

Он начал вытравливать накопленное.
Сначала уходили из него запавшие вселенские сны.

Из глубин тела он ощущал их смутную поступь и проникающее сквозь кожу до недр земли холодное дыхание. Он, повернувшись на другой бок, торопливо обрастал бетоном и становился для Вселенной непроницаем. Сны, помедлив, уходили к другим, новорожденным и беззащитным, тоскующим, доверчивым, к любителям цветного в кромешной тьме.

Он изгнал их из своего тела, но несколько ледяных игл осталось в дремлющих пальцах, пальцы каждый раз от приближения Вселенной мучительно вздрагивали и пытались сжать собой ее бесстрастное величие, но величие, не проникнув в остальное тело человека, удалялось за высоту реального неба. А пальцы упрямо сохраняли ночные иглы и днем, рисунок упорно нес более широкий смысл, а руки начинали ныть в глубине мышц.

Работа обрастала неожиданным: признанием, уважением искушенных зрителей и благодарностью прочих. Он решил, что достиг компромисса, и отныне, скопив пригодный на всю жизнь капитал, вполне независим. Оставалось сосредоточиться и двигать судьбу в карьеру. Мерно и настойчиво.

И начала отпочковываться от пальцев упоенная графика и ноющая глухая боль, прибавлявшая в графику нечто ему стороннее, то ли из ушедших снов, то ли из углов жилья той девицы. Девица осталась позади его судьбы; перевод ей он выслал по почте. Обратно деньги не вернулись, значит — взяла, а он отныне освобожден.

Тетка. Голуби. Сомики. Он никому ничего не должен. Девица. Гибрид свечи и осины. У нее есть портрет, которым она удовлетворилась.

Он спал равномерно, на службе оснащал иллюстрации добротной символикой и признаками красоты. От будущего ожидал персональной выставки, где вывесит большие листы, а на них — обогащенный искусством быт человечества, дополненный приятной необременительной недосказанностью. Мир, в котором техникой достигается неожиданное богатство и значительность непритязательных, привычных вещей — тазов, чашек, будильников, абстрактно-белоснежных пеленок. Спичечный коробок можно приоткрыть и изысканно расположить рядом одну спичку, надломив головку, — простой предмет из обиходного превращается в символ, и человек, имеющий, быть может, в своей жизни этот лишь предмет, чувствует себя не обойденным — и его скромный быт уважается искусством.

И он уже поверил, что излишнее в жизни позади, но покой раздробила первобытная тревога, и в очередь встали сны его собственного производства, черно-белые, пыльного оттенка, неприятное кино ужасов — неторопливых, сугубо личных и упорно неиссякающих. Смерть в них оказывалась набело и навсегда, а живое подлежало уничтожению.
По душным улицам его преследовал автомобильный хищник. Человек пытался не убегать впрямую, потому что ноги тотчас врастали в асфальт, их удары расплавляли дорогу в дегтярное всесильное притяжение, смола приваривала ступни, они отделялись от мук обреченного на бегство тела, оставляя на сорванном месте продолговатую боль, место сочилось позади живой влагой и болело отдельно от остального человека.

Он настиг толпу один и, скрывая свой панический бег, устремился в нее, торопливо отслаиваясь от собственного ужаса. Он старался стать к нему непричастным, но страх выдавал в нем жертву.

Оставался обман: он вольется внутрь толпы и притворится одной из спин, безликое чудовище потеряет его ужас и слепо заблудится в духоте накаляющегося Города.

Ощутив стороннее приближение, спины обернулись. Белые овалы, лишенные признаков лиц. Они смотрели на колесное нетерпеливое чудовище равнодушно, их равнодушие обезглавило надежду. Они не хотят его спасать, нужно доказать им его право на страх. Он обернулся вслед несуществующим их взглядам, чудовище притворилось для толпы, измельчав до размера игрушки, и не отставало, протягивая ему прямую, как палка, нить и семенило за жертвой шаг в шаг.

Нить едко коснулась ладони.

Отчаяние втолкнуло его в подъезд случайной высотки, он надсадно рвал ступни о лестницы, безнадежно надеясь, что узкий дверной проем задержит чудовище за бампер. Сквозь долгие пролеты он вдавливался вверх, сгущая насильственно воздух, и мучительно медленно близилось нужное — последний этаж под крышей, там жила безопасная теплая свеча, тлеющая долговечно и дымно, как влажная осина, там концентрация всех спасений.

Он вывернулся вверх, к последним метрам, тяжесть могильных недр срывала с него кожу, внизу громыхнул лифт и зашевелился под ногами рыхлеющий цемент лестницы — в лифте настигало его чудовище — убивать.

Человек рванулся в спасении и впечатал тело в непоправимый миг — под ним не стало опоры, а через многоэтажную бездну приоткрытой заброшенной щелью, сквозной пустотой уходила в стену нужная дверь.

Пришло смирение и невозможность жизни, миг кончился, спящий долго падал сквозь горячий выдох не успевшего чудовища, его встретили зубы земли, и испарилось дыхание.
Преодолевая городские снега, он спешил к трехэтажному дому с заселенной голубями пожарной лестницей.

Зимой мир исказился в неподвижную четкость, знакомое узналось не сразу. Когда он попал под арку, отделявшую принадлежащий дому двор от остального мира, то вдруг понял, что это место упорно сберегает собственный, отдельный от Города микроклимат. Близость промышленности лакокрасочной, цинковой, а также электро-металлургической ощущалась в остальном районе концентрацией дымов Отечества, а за аркой начинался иной мир, переполненный изобилием возможных в Городе животных.

Вокруг непрореженного сквера передвигалась хромающая старая женщина в сильных очках, за ней семенила хронически сытая Сосиска, а им вслед пристроился подвальный кошачий подросток. Подросток заигрывал с сугробами, пытаясь отстать от самого себя, чтоб ненадолго заблудиться, угрожал снисходительной Сосиске, а шагающему мимо человечеству демонстрировал крайнюю самостоятельность. Всем видом и хвостом в позе трубы кошачий подросток показывал — он бездомный только временно, а на самом деле вполне оптимист, и поскольку существует в человеческом мире женщина и ее собака, правильно понимающие его присутствие, то вполне можно надеяться обрести в будущем подходящую жилплощадь и постоянное блюдечко, может быть, даже с молоком.

Женщина смотрела в мир из-за невероятно толстых стекол, наделенных явными телескопическими свойствами, они наверняка приближали все микротрещины жизни, и малейшее несовершенство мира не могло укрыться от умудренного опыта добра. Женщина в меру пожилых своих сил исправляла неточности жизни: бросала голубям размоченный теплый хлеб, выбранный из мусорных баков, убирала в общепринятые места непристроенный мусор и попутно воспитывала чужих недорослей.

Постороннего она заметила тоже, по всей видимости, преувеличенно и как неточность, проводила спину запоминающим пристальным взглядом, с тем же выражением в него воззрилась Сосиска.

Воздух во дворе вопреки окружавшим микрорайон заводам оставался вполне жизнеспособным, кусты росли густо, и зима не оцепенила их. Почему? — не понял посторонний. Неужели из-за того, что здесь председательствует телескопическая старуха?

Он неуверенно осилил морально тяжелый до рокового второго этажа путь, надеясь, что только лестницы и настенная побелка остались свидетелями его наивного убеждения, что сиреневый халат и длинные ноги создадут какие-нибудь необременительные приключения и приятным воспоминанием осядут в жизненный опыт. Если бы тогда он предвидел последующий выбрык судьбы, то догадался бы пройти мимо.

Дверь вновь распахнулась с этажа навстречу, внезапно приобретя па полпути сиплый скрежет, сердце трусовато екнуло, но из знакомого углубления в коридорный объем вместе с запахом трутовиков выкатилась тетка, услышала ворчание петель и возобновила его, чтобы убедиться, что скрежещет именно ее дверь, а не чья-нибудь посторонняя. Прокатив сухой железный звук туда и обратно, она заметила его присутствие, выпрямилась в привычный параллелепипед и произнесла:

— А! Художественный молодой человек!

Он, снова чувствуя неодолимое желание вовремя отсюда ретироваться, врос в неподвижность, надеясь на животный опыт: если замереть и не выдать себя шевелением, то опасность может миновать. Тетка взирала с выжидающим интересом и несколько насмешливо.
— И чем окончилось ваше искусство?

Он пожал плечами, изображая благополучную судьбу.

— Так-так, — произнесла она вслух, поприсутствовав в нем дополнительным душевным излучением, точный диагноз. — Впрочем, попытайтесь дождаться помощи — Анна совершает обход по продовольственным магазинам. — И, шумно переваливаясь поперек ступенек, проследовала вниз мимо его нарастающего возмущения и откуда-то из подъездных глубин поинтересовалась: — Вы не встретили Чучу?

— Нет! — ответил художественный молодой человек, чувствуя, как от тетки, Чучи и будущей помощи в него стремительно вкатывается протест организма и похмельное состояние.
Нужная комната оказалась незапертой, и он туда воровато проник. Убедившись в спасительном отсутствии перемен и догадавшись частично снять верхнюю одежду, он опрокинул свое депрессивное тело на низкую кровать, кровать приняла его протестующим толчком. Аквариум над спиной казался уместным и вполне необходимым, стены, были естественно бордового цвета, и в пространстве струилось все то же прирученное время. Сначала он перестал думать о себе плохо, а потом и как-нибудь вообще, зажмурился и позволил чужому равновесию войти в себя и начать что-то изменять внутри, возможно даже, в лучшее. От сознания отделилась единственная уцелевшая мысль, а может быть, она была уже порождением мига: я дома.

Он лежал неподвижно, слушая, как возвращается к нему вдовий натюрморт и продвигает к будущему большому труду, но что-то отступающее еще препятствует; как он с этой кровати обретает утерянные права авторства на «бабью постановку», а через вздохнувшие поры исходит заложенная кем-то невинно убогим программа существования, где все постигнуто просто и не предвидится богатства удивлений. Он уже почти согласен в обмен на свободу творчества удивляться и дальше от собственного примирения с бордовыми стенами, теткой и ее невыносимыми страстями по голубям.

Потом он лежал внутренне голый, с удовольствием чувствуя себя беззащитным и воспринимающим мир наново, и слушал, как отдельно от него мучительно вздрагивают отмороженные пальцы Вселенной, как отходят все суставы.

Он здесь. Что он скажет? Что вернулся домой? Его выставят. Выставят уже за то, что валялся поверх чужого пледа и мочил своими посторонними слезами подушку. Ах да, еще один основательный аргумент — кризис. Изредка это вызывает сочувствие, особенно у женщин, неравнодушных к ослабевшим мужчинам. Но его ожидает встреча, возможно, вовсе не с женщиной, а с серо-зеленой осиной, не способной на жалость.

Лучше выйти и ждать судьбы на кухне.

Он, очень себе сочувствуя и себя вполне понимая, затаился на нейтральной территории. Количество шкафов и, соответственно, гвоздей зримо увеличилось. Посреди кухонного стола треугольно сидела обширная во все стороны кошачья особа с пышными бакенбардами на щеках, губах, ушах и боках. Сквозняк из форточки шевелил на ней первобытные шерстяные дебри. На незнакомого человека особа зажмурилась, но со стола не двинулась.

— Брысь! — возмутился человек. Он когда-то пил за этой гостеприимной поверхностью цейлонский чай.

Кошкины глаза из прижмура стремительно расширились в тополиные листки свежего майского цвета. Зрачки излучили энергию презрения, и она с грацией мохерового шарфа вытянула пуховые лапы вдоль полированной глади, обнаружив на миг удвоившиеся гладью когти.

— Брысь, божья тварь! — упрямился венец творенья.

Тварь сомкнула хищные очи и изобразила чуткую дрему. Он протянул руку, чтобы учинить насилие и сбросить со стола, но уловил тонкое насмешливое движение огромного треугольного уха, напомнившего вдруг острие кинжала.

С удовольствием начнет сопротивляться, понял человек и, придумав себе немедленное занятие наблюдения, отошел к окну.

Может быть, следовало сказать «брысьте»? — задумался он, ощущая на себе нежно-зеленое хищное излучение.

Кошка удовлетворенно и едко полтора раза мурлыкнула вслух и вывернулась вверх притягательно теплым боком, создав иллюзию незащищенности и подложив под щеку один опущенный кинжал, кончик хвоста вибрировал в сторону заоконного наблюдателя, а остальная мохеровая масса прилежно удвоилась отражением вглубь стола.

Провоцирует, — успокоил человек свою встревоженную спину и упрятал руки в карманы — подальше от соблазна.
За окном тётка разговаривала с пожилой подругой Чучи, старая женщина кивала, а Чуча внимательно слушала. Приблизился подвальный кошачий подросток, смело мяукнул, тетка оттопырила карман, подросток вытянулся до колена и попытался в карман заглянуть. Тетка чем-то его угостила, и он, взяв угощение как бы за шкирку, заторопился в нору подвала. Неподалеку мальчишки вяло собирались изображать большой хоккей, их клюшки ждали движения в общей куче. От хоккея отделился будущий вратарь, настиг котенка и из спортивного интереса попытался его уничтожить удобно подвернувшейся палкой. Котенок вскрикнул и длинными прыжками помчался в подвал. Старая женщина была глуховата, но Чуча и тетка услышали крик безнадежной обиды.

Вратарь возвращался героем сквозь сугробы, Чуча помедлила и мелкими шажками в обход снежных горбов побежала наказывать его, тетка внимательно сфотографировала взглядом спину, профиль и фас героя, попрощалась со старой женщиной в телескопах на носу и не слишком торопливо направилась к настоящим хоккейным мужчинам. Их она миновала равнодушно, так же, не вызвав подозрения, уравновешенно сгребла все клюшки и прежней променадной походкой отправилась домой.

Мальчишки отреагировали не сразу, слишком уж молчаливой оказалась проза жизни, но все же очнулись и в панике рванули за толстой ограбившей их возмутительной теткой и потребовали свое достояние назад. Тетка затормозила, установилась в параллелепипед и произнесла, видимо, нечто вроде: пусть каждый, не бросивший в живое камень, заберет свой предмет спорта. Бросивший отошел подальше и обозлился, но предмет забрать не рискнул. Человек, наблюдавший из окна кухни, посочувствовал вопреки морали неудачнику, столкнувшемуся с непредсказуемой теткой.

3аскрежетала и смачно бухнула входная дверь. Тетка гулко прошествовала на свои квадратные метры, потом сотрясла мир в обратном направлении и стала сквалыжно визжать дверью, повторяя один и тот же устойчивый ржавый аккорд. Он подавил желание выйти и увидеть музыкальное извращение вблизи, но скрежет вдруг начал приобретать жалобные ноты, потом помягчел, всхлипнул и облегченно затих. В дух трутовиков вписался запах машинного масла.

На кухню вперед клюшкой втиснулась тетка, держа орудие спорта наперевес, как автомат. Кошка вновь сократила отражение в сидячее положение, расширила свои зеленые гиперболоиды и прицельно излучила в тетку страстную преданность.

— Варвара! — укоризненно возгласила тетка. — Почему ты расположилась на столе?

Варвара произнесла оглушительное «Мурр-рр!» и лохматой молнией приклеилась к теткиной груди, замерев там без всякого крена — теткино изобилие вполне это позволяло.

Рахит, глисты, чесотка и нервный жор — вспомнилось ему. Неужели это возможно излечить до такого состояния с помощью одной целебной пазухи?

— В твоем положении вредно забираться на высоту, — воспитывала хищную горжетку тетка, передвинув ее в элегантное положение и утонув в мехах по макушку. Варвара безвольно обмякла на обе покатые стороны и, включив оглушающее мурлыканье, любовно засунула нос тетке в ухо. Тетка от моторного звучания съежилась вбок и ногой задвинула принесенное орудие преступления в мусорный угол.

Симбиоз. Экологические извращенцы, подумал он. И прежде чем тетка успела поделиться с ним Варварой, сбежал в комнату, определился на кровать и, впав в свежий транс, неожиданно задремал.

Очнулся от энергичных пиратских ругательств.

— Бездарное совершенство! Экологический брак! Трикотажное сырье!.. — громко ругалась за дверью тетка.

Она, подстелив под себя пилу, стояла низким четырехугольником и расширяла стамесками квадратную дециметровую дыру в двери над полом. Дверь принадлежала туалету. На безразмерной теткиной спине с комфортом расположилась мохеровая Варвара.

— Молодой человек! Снимите с меня это животное!
Молодой человек неуверенно попытался разрушить дуэт, кошка свое тело от него отдернула, сама спрыгнула с тетки, хрипло, но четко произнесла «мурр-р-рло!» и скрылась в коридорных сумерках обнюхивать трутовики.

— Техника безопасности, — объяснила невозможная тетка. — Варвара в положении. Вход в туалет ей уже не по размеру. Обмер критического момента показал, что диаметр ее положения равен сорока пяти, а периметр входа тридцати девяти. Бедная кошка проникает туда затяжно, проталкивая котят по одному, и они ей жмут изнутри.

Пора уходить, вздрогнул он. Его здравый смысл не в силах выдерживать нагрузку из тетки.

Тетка выпрямилась, пропев пилой. Звук протяжно дрогнул и завис. Теткина пиратская рожа изменилась в мечтательную, и, подрагивая пилой, чтобы продлить нездешнее звучание, глядя в кухонное подпространство, сказала:

— Посмотрите на это животное — по-моему, его следует увековечить. — Варвара уютно устроилась в ящике со слесарным инструментом, на гвоздях и миниатюрном топорике, проложив между остриями и котятами свой мохер. Ей было хорошо. — У нее должно родиться гениальное потомство. Настоятельно рекомендую стать одному приемным отцом.

«Хлесткий натюр», — вспомнил давнего приятеля человек с улицы. Куда там йогам. Приятелю такое и в пьяном сне не привидится. А почему бы и нет? Зафиксировать для биографов трудности художественного становления. И пожалел, что не имеет с собой альбома.

Тетка прогремела в своей берлоге тайниками и явилась с доисторическим фотоаппаратом, частично перебинтованным и без видоискателя. Увековечив Варвару, она пообещала:

— Лучший кадр мы преподнесем вам вместе с котенком.
Входная дверь пропела мягкий звук.

Он внутренне съежился. Сейчас. Сейчас ему придется ответствовать перед осиновой девицей за свой творческий кризис. Прислушался к рукам — тоски в суставах не осталось, пальцы подергивало творческое нетерпение.

Но в кухню проник мрачный бледный мальчишка с замкнутым лицом. Он был грязно и невозможно одет: стертые донельзя брюки, кривые ботинки и изжеванная вязаная шапочка. Худой остов согревало новое пальто на вате.

— Это Федор! — приветливо возгласила тетка человеку с улицы. Она сгребла Варвару с топорика и примерила ею выпиленную дырку. Федор мрачно кивнул. — Так-так-так! Замечательно. Я как раз намеревалась выкорчевать морально устаревшую батарею. Федор, если хочет, может принять в этом участие.

Федор мрачно извлек из карманов несколько подозрительного вида ржавчин, полдюжины болтов разного калибра и обрезок никелированной трубы. Тетка вгляделась через железки в окно, взвесила в кулаке с понимающим выражением, погнула возможное влево-вправо, оценив доверенное:

— Несомненно, нужные вещи!

И удалилась в сторону морально устаревшей батареи. Мальчишка молча последовал за ее квадратным задом.
Он встревожился. Что за обрывок? Чей? Теткин? Или, может, осиновый? Беспризорник безнадежно замерзшего вида. Из осины вполне возможна спартанская мамаша.

Накопив взрывоопасное количество досады, он все-таки решил: нет, наверняка теткин двадцатый племянник из дворового хоккея. Ожидать судьбы в этом доме становилось все сомнительней. Он зашел в комнату за одеждой.

Мальчишка сидел вдоль стены одетым и твердо приклеился взглядом к аквариуму. На вошедшего взгляд передвинулся неохотно, бледное лицо было синеватого оттенка, виски просвечивали сухой костью. Под носом неторопливо оттаивало. Посталкогольное дитя, определил вошедший. Но решил великодушно поздороваться:

— Привет!

Мальчишка промолчал. Взрослый пожал плечами. Не желает — не надо. Выяснить бы, насколько прочное отношение имеет к этому сумасшедшему дому. Для этого придется все-таки задержаться на безопасно малое время.

Он сгреб пальто, успев прощупать наличие кошелька.

— Ты кто? — услышал он сбоку тусклый голос.

Мальчишка, не отрываясь, углублялся в аквариумные джунгли.

Еще и тыкает. Мутант. Все они тут излучают.

Почему-то он почувствовал необходимость самоутвердиться перед ним.

— Художник, — снизошел он до объяснения.

Мутант молчал минуты три, наблюдая, как надрывается в усилии, тщетно трепеща перед дамой абсолютно прозрачным хвостом, юркий маленький гуппи, потом так же тускло уточнил:

— А ей кто?

— Тетке? Никто, слава богу. А тебе чего?

Мутант молчал, приоткрыв от совместного с гуппи напряжения рот. Любопытный, стало быть. Шпана. И, чтоб и впредь не оставаться у шпаны в подозрении, поставил точку:

— И другой — никто.

— А чего тут, раз никто? — Отлип от стены, поднялся кривыми подошвами на кровать, прижал брови к застекленной толще. — Хахаль, что ли?

Взрослый опешил:

— С чего бы?

Нелепое предположение. Осиновый друг сердца.

— А чего тут тогда? — По синим скулам струились зеленые узоры.

— А сам чего?
Взрослый с опозданием вспомнил, что полезно сохранять субординацию, но почему-то ощущал в себе подъезд из забытого детства, где приблизительно так же и выяснял когда-то отношения. Тогда это было нормальным. Его там, кажется, побили. Тоже нормально.

Объяснил вынужденно:

— Я — жду.

— И я жду.

Мальчишка, снова поразив взрослого худой бледностью, углубился в подводные отношения.

Выражение его затылка было сосредоточенно запоминающее.

Из теткиной берлоги раздался визг выкорчевываемой батареи. Мутант отклеился от аквариума и, не глядя на взрослого, удалился в более интересный звук.

Разумнее было не дожидаться третьей серии абсурда. Он упаковался в пальто. И вдруг услышал из коридора:

— Верните вещь моему сыну!

Занудный не знакомый голос, настолько бесцветный, что издающий его рот должен ежедневно уточняться проявляющейся помадой.

— Ваш сын вещью пытался уничтожить живое, — завис не менее занудный теткин скрип.

— Врет! Я не клюшкой! Я палкой! — возмутился усиленно страдающий писк.

— Вещь куплена за личные законные деньги, подарена ребенку и законно принадлежит ему, — нудило недопроявленное.

— Я палкой ... — доказывал свою правоту писк.

Человек в комнате решил, что выходить несколько преждевременно.

— Возможно, возможно. Но лишить живое существо жизни ваш законный сын пытался вполне осознанно. Это порок, требующий наказания. Накажите вашего сына, и я верну ему клюшку.

— Меня нельзя наказывать клюшкой! Я палкой!

— Отдайте ребенку его вещь!

— Только на вышеизложенных условиях.

— Средь белого дня грабят несовершеннолетнего младенца! Есть свидетели! Я призову на помощь!

— Вам не кажется, что попытка убийства должна быть пресечена?

— Отдайте ребенку за вещь три рубля! И за амортизацию дополнительно!

Два шизофреника перевоспитывают друг друга. Это надолго, решил комнатный человек и снял пальто.

За дверью возник четвертый сумрачный голос:

— Этот, что ли? Петровна, сдвиньсь, я его сам.

Мутант, понял человек.
Раздался звук наказания, родительский вопль и спортивное междометие тетки. Вслед за возмущенным ревом несовершеннолетнего хоккейного младенца возникло громкое немедленное мамашино требование милиции и внимания общественности.

Нарастание звуков прекратил следующий голос, весьма решительный и звучный:

— Милиция в опорном пункте. Здесь жилое помещение, извольте освободить его добровольно и пропустите мои продукты.

Последовал шум отодвигаемых тел, бидонный звяк, жидкий плеск, стук опавших трутовиков и мягкое пение закрывающейся двери.

Поздно, осознал человек в укрытии. Просто так отсюда уже не выпустят.

Он обреченно слушал, как гремят консервами и мороженой рыбой, как тетка внушает Федору основы непротивления злу насилием, но противления силой, как вдохновенно обрушивается посуда и как рокочет в эпицентре удовлетворенная стремительным хаосом Варвара.

Донесся стук бидона о здоровые зубы и оценка:

— Сегодня молоко урбанистическое, Варваре лучше не давать.

Человек в укрытии сжался, услышав настигающие шаги.
Анна широко пошла в свою комнату, увидела его, нисколько не удивилась и поинтересовалась:

— Опять проблемы?

Можно подумать, что я отсюда вышел вчера для того, чтобы прийти сегодня. Нормально здороваться в этом доме, по-видимому, не принято, их всех тут отличает манера немедленного действия. Ответить на прямой вопрос прямо он не решился и неопределенно пожал плечами.

Девица совершила несколько конкретных движений, призвавших к порядку размагнитившиеся за время ее отсутствия мелкие предметы, и снова спросила:

— И на что же вы готовы претендовать сегодня?

— Я буду рисовать, — игриво заехал он и осенился: — Вас!

Точно. Тогда ей понравилось. Лапшу на уши и, если уж ничего не перепадет, так хоть смоется, не растеряв достоинства. Художником и личностью.

В комнате вокруг него вдруг начала собираться тревожащая прохлада.

Анна приземлилась в угол на что-то самодельно-низкое. Теперь ее защищали высоченные коленки в старых джинсах. На бедра сползали вязаные воланы немыслимой зеленой хламиды с огромным воротником. Значит, определил точно — зеленое ее цвет.

— Рисовать? Меня? Вы в этом убеждены?

Странно, свой наркотический чай не предлагает. Вышел из доверия. Ему стало зябко окончательно. Ошибка. Правильнее было объясниться сразу. Но он не привык признаваться в неудачах. Тем более мистически сообщать, что по ночам стонут пальцы и исчезли из снов вселенские скорби. И иссякли нужные краски, потому что он вынужден спать на неподходящей кровати. Чушь. Мрачный изыск. Не его стиль.

— А почему бы и не вас? — солгал он, не глядя в ее белый лик.

— Не надрывайтесь, — спокойно прекратила она его ложь. — Не думаю, что вы пришли за моим лицом. Но пока вы так убежденно себе сопротивляетесь, я не могу захотеть вам помочь.

Уже обязывает помощью! И ведь как уверенно!

Но он вспомнил белый блик на пробке, который сначала от недоуменного недоверия смазал, а потом торопливо восстановил. И всевидящий приятель проверил на вкус мизинцем — тоже неспроста. Оценил точку, поставленную этой осиной.

Он отвернулся, чтобы смириться не ей в лицо, а в неконкретный предмет, и сквозь холод произнес правду:

— Ну да. Не это. Не знаю. Возможно, я хочу остаться здесь.

— И что вы начнете делать? — незамедлительно потребовали от него.

— Не знаю. Работать.

Она молчала. Долго. Пришлось посмотреть, отчего молчит и чего следует ждать далее.

Она смотрела мимо него, мимо стены за ним и дальше прочего мира. Он вдруг увидел принадлежащее ей лицо впервые — оно было печально и спокойно, от такого спокойствия зашуршало в голове. Пифия. Сейчас что-нибудь предскажет так, что в целое уже не соберешься.
Она выпрямилась в ствол, вязаное устремилось вниз, замерев у колен зеленым колоколом. Отошла к окну. Наружный мир высветлил кожу до неживого мрамора. Интересно, какого цвета у нее сейчас глаза. Возникло ощущение, что у таких женщин, похожих на свечи, глаза должны приобретать оттенки тех пространств и предметов, в которые нацелены. Прозрачные глаза и светлые зрачки, решил он. И вдруг услышал, как за спиной вскрикнула белая радуга, и пальцы запросили вдохновения.

От окна донеслось:

— К завтрашнему полудню максимально утеплитесь. Вам повезло — я уволилась. Как вы устроите свой рабочий день, меня не интересует. Рекомендую фуфайку, ватные штаны и меховые рукавицы. Можете взять буханку хлеба. Чеснок и майонез возьму я. Имейте в запасе пять рублей и шерстяной свитер.

— А могу я узнать, что такое мне угрожает?

— Можете — завтра. Если вам и это не поможет, значит, вы уже безнадежны.

Он вспылил мысленно — опять начинает с морали. Сквернейшее качество для женщины, которая решила пожалеть мужчину.

— А может, я не согласен с вашими методами? Может, вы решили меня уничтожить без свидетелей?

Мрачно фыркнула в заоконное безмолвие.

— Нет, ну все же, — настаивал он, — должен же я знать, что за пикник на обочине вы хотите мне устроить?

— Оставьте дома записку с моим адресом и с требованием через двое суток привлечь меня к уголовной ответственности.

Он не успел ответить. Явился мутант, относительно раздетый, под мышкой он бережно прижимал за подол свое пальто. В руках зависла спиралью теткиного производства бесконечная горбушка от круглого хлеба, обильно заштукатуренная знакомым рябиновым вареньем.

— Тетянь, Петровна сказала, чтоб я оставил пальто тут, у вас не сопрут.
Прохлябал к шкафу, открыл и тщательно упаковал туда свою вату. Потом, с горбушкой у узкого ненасытного рта, снова приблизился к аквариуму, попытался проникнуть сквозь стекло лицом, на секунду блаженно замер и, оторвав похолодевшие щеки, спросил:

— Тетянь, а восьминоги в банках живут?

— Не живут, — ответили ему из безмолвия. — Им нужна соленая вода, соленые водоросли и соленые камни.

— А если сюда огуречный рассол вылить? У Петровны есть.

— А осьминог у тебя есть?

— Нету еще.

— Вот когда будет и рассол и осьминог сразу, тогда решим.

— А их еще как-нибудь зовут?

— Зовут. Октопусы.

Мутант неумело засмеялся пузатому слову. Потом, встав на кровать в ботинках, заглянул в аквариум сверху. Человека с улицы передернуло.

— Восьминог сомов сожрет, — уверенно сделал вывод мутант. — Сожрет, тетянь?

— Если тебе нужен октопус, нарисуй его в ванной на стене, только предупреди Армаду Петровну, чтобы, когда пойдет умываться, брала с собой подводное ружье.

Глаза блеснули живым:

— А краски дашь?

— Дам. Когда прикончишь эту горбушку. Дуй на кухню, у меня гость.

Мутант, шевеля бледными скулами, как жабрами, посмотрел на гостя холодно. Уже в двери спросил:

— А прямо в ванне можно?

— Растает. Все, ты уже ушел.

Человек с улицы, с облегчением взглянув на закрывшуюся дверь, поинтересовался:

— Откуда взялось это чудовище?
— Оттуда, откуда и все чудовища, — из жизни. Мать в колонии, есть бабка с дедом, привычно пьют. Дед бьет бабку. Когда начинает бить внука, тот сбегает жить в канализацию. Или в подвал, если еще лето. Внук частенько уговаривает бабку туда же.

Так, подумал он. Опять выбрык судьбы. Еще и канализация. Бред с размножением вширь.

— А здесь он что?

— Подвергается усиленному питанию и трудотерапии. Вы что успели с ним поругаться?

— С ним? С чего вы взяли?

— Он вас уже за что-то презирает. Имейте в виду, Федор не любит, когда его пальто в опасности. От этого он может стать социально активным.

Девица отошла от окна. Белая печаль стаяла в спокойное выражение. Воззрилась:

— Уступить вам свои квадратные метры у меня нет оснований. Другое дело, если вы станете трагически гениальны. Не забудьте про ватник. Иначе у вас уменьшатся шансы на выживание. А теперь, извините, нам надо рисовать октопуса. У вас нет желания помочь?

Желания у него не было. Предстояли какие-то неприятности, и для них следовало раздобыть ватник. А также придумать начальству логичное объяснение для завтрашнего неожиданного выходного.

Неизвестно, что она задумала. Ничего хорошего, во всяком случае, — в этом он уверен. В ней что-то изменилось. Развивается в непредсказуемую сторону — совсем не в ту, которую он напророчил в портрете. Ее высветленное лицо обретало непонятную ему определенность и чуждый смысл.

Он повернулся уйти.
В коридоре за дверью вежливо поскреблись. Он открыл — стояла воспитанная Чуча, кивнула ему ухом, как уже старому знакомому, и проследовала в теткину комнату. В берлоге за приоткрывшейся дверью загремел флибустьерский хохот и слабые волны веселья мутанта. Вышла тетка, накинула на плечи дикого вида душегрейку с неизбежными карманами вдоль боков и последовала за ним. Он встревожился, но тетка всего-навсего спустилась до газетных ящиков. Тогда он рискнул спросить:

— Армада Петровна, — имя вырвалось у него совершенно неожиданно, и от названного вслух явления стало вдруг легче и примирительней. Он повторил уверенней: — Армада Петровна, а как оказался у вас этот Федор?

— Федя! — обрадованно утвердила Армада Петровна. — Очень самостоятельный молодой человек. Талантливый, я бы сказала. Любит железо, воду и осьминогов. Уверена — он вполне может когда-нибудь превратиться в кавторанга. — Она затормозила свой поворот наверх и установилась в позу длительной беседы. — Анна, знаете ли, очень любит что-нибудь мыть и приводить в порядок. Выполняя эти обязанности по месту работы в школе, она открыла Федю и спасла его пальто. Вы не знаете историю про пальто, молодой человек?

Он не знал историю про пальто. Тетка воодушевилась.

— Представляете, в этой школе есть неумеренные педагоги. Федя долго относился к носовым платкам и одежде с последовательным равнодушием. — Тетка погладила карманный бок своей телогрейки. Он уже не сомневался, что телогрейка тоже была экологически спасена от грядущей гибели и выхожена с помощью серной мази и антибиотиков, а впоследствии одомашнена. — Да, — продолжала тетка, — с очень последовательным равнодушием. Но это почему-то не всегда нравилось — педагогическому составу. Состав не хотел учитывать пенсию бабушки и инвалидность его дедушки. А в раздевалке часто пропадают совершенно бесследно всякие предметы. С новыми вещами именно так и происходит. — Она с уважением погладила свою надежную старую вещь. — Однажды Федя раньше времени покинул уроки — не исключено, что вследствие твердой привычки, хотя сам он утверждает, что в тот раз это случилось потому, что бабушка накопила средства и решила приодеть внука в связи с наступающими переменами климата. На следующий день Федя принес новое теплое пальто на себе в школу, а одна нервная и торопливая молодая учителка решила, что эта новая и чистая вещь не может принадлежать именно этому носителю, и, ликвидировав ее вместе с Федей, унесла в учительскую. К счастью, в этот момент Анна мыла там шкаф. Федя начал отстаивать свои права на новую вещь и не захотел раздеваться, но педсостав был физически сильнее и с криком: «Снимай немедленно, а то будешь в колонии клеить конверты» — начал вытряхивать его из пальто. Федя оказался дико унижен. Разумеется, ваша подруга сразу встала из шкафа на защиту справедливости — она очень не любит унижения. — Тетка вдруг весьма удовлетворенно усмехнулась. — Ваша подруга, как человек действия, преследовала неразумную до женского туалета и требовала — говорят, что громко, — чтобы она немедленно сняла с себя платье. Ваша подруга может гореть энтузиазмом очень настойчиво, а положительный эффект этого я гарантирую.
Тетка устойчиво качнулась и продвинулась на свой этаж.

Человек с улицы нерешительно спросил:

— А... — у него не повернулось назвать беспризорника мутантом, — мальчик у вас навсегда?

— Федя очень ценит личную свободу. Но утверждаю, что ему нравится и чинить батареи.

Ясно. Девица без работы из-за врожденного гуманизма и чрезмерного энтузиазма. Все же полезно было бы учитывать иногда и его логические выводы, подумал он и нечаянно зауважал девицу, невольно прижав к себе плотнее собственное пальто.

— Безработица — явление нормальное для духовных людей, — изрекла тетка сквозь закрывшуюся дверь.

Он поспешил исчезнуть из дома, где стены имеют не только внутренний слух, но и внешний голос.
Дома благополучно протекали краны, а разговор двигался вдоль неизменной окружности. Он с облегчением закрыл дверь в свою комнату, лег на нормальную кровать с четырьмя естественными ножками и без аквариума над позвоночником и решил: нет.

Он был готов принять помощь, но какую-нибудь разовую и без обязательств. Напялить ватник и отправиться в нем за смыслом жизни? Дудки. Больше он туда не придет. Там горят энтузиазмом и не считаются с общественным мнением. Там человеку, испытавшему утонченную пикировку многозначительными словами, вовсе не обязывающими к немедленным действиям, выжить невозможно. Там — грубое сосуществование с кошками на полированных столах и с дюбелями, вбитыми плебейскими способами без электродрели, и беспризорниками, имеющими свое стойкое мнение. Он там вымрет. И никакой освобожденный дух не поможет ему противостоять деятельной энергии аборигенов, выражающих мысли через колено, добровольно обременяющими себя всеми приблудными и вручную исправляющими последствия экологического кризиса в пределах одного микрорайона. Это безумие, решил он и взмолился о нормальном обывательском сне. Об искусстве он будет думать завтра, когда выспится, а похмелье от сегодняшней моральной перегрузки должно уменьшиться. Кризис он ликвидирует как-нибудь сам.
Сон ему был.

Он сидел маленьким за школьной доисторической непрозрачной партой, на канувшем в историю уроке чистописания. У доски высилась ненастоящая женщина с высокой медно-проволочной прической и звучала накрашенным ртом, заставляя изучать пузатую букву «Л». Ему нравилось пририсовывать буквам чужие завитки и лишние точки, от этого буквы превращались в таинственные знаки, скрывавшие в себе неведомый и какой угодно смысл. За неведомый смысл скучный голос всегда ставил двойки, тщательно вырисованные, крутоголовые и красивые. Двойки сами по себе ему нравились, потому что напоминали упрямо мчащихся против ветра драконов. «Волосяная и нажим, волосяная и нажим», — нудил закономерности тусклый голос. К нажиму он пририсовал волосы, такие, как у девочки с передней парты, тоненькие, светлые и волнистые, чуть зеленоватые на просвет. Он очень хотел, чтобы девочка обернулась и что-нибудь у него попросила, и тогда увидела бы свой портрет, получившийся из буквы «я».

Наверное, теперь это уже другая буква, решил маленький человек. Он хотел сообщить всем, что придумал новое.

«Волосяная и нажим!» — резко прозвучало в ухо.

Рядом высилась башня медных волос и твердила, настаивая на норме, одно и то же.

Он хотел из-под голоса исчезнуть, но не смог и прирос к парте. Требование человека, умеющего правильно изобразить все нужные буквы, съеживало его в существо, лишенное сил. Он пытался продвинуться в безопасность, но парта сковала сопротивляющиеся коленки, а крышка повела локоть вдоль нужных голосу движений, и он почувствовал, как его тоскующие пальцы создают и нажим, и волосяное так, как положено, а на листе возникает безупречная буква, огромная и самодовольная, расширяется в пространстве листа, не оставляя места светлым портретам, иероглифам тайн и остальной жизни.

Теряющий мир слабый и маленький человек немо заплакал, плакало только глубоко внутри: человек изменился в что-то чуждое себе, спасающееся в точку, плачущее внутри пыталось зазвучать так, чтобы хоть кто-то его услышал и спас.

Девочка впереди уловила отзвук умирающего плача и стала медленно, очень медленно поворачиваться от своего чистого светящегося листа, без правильных начертаний, лист раскалялся в белое ослепляющее сияние, и страдающая точка понимала, что никто не успеет поддержать ее, и силилась сохраниться, но уже онемел ее слабый звук, а вошедшая внутрь совершенная буква окаменила тело. Пришел покой.

Девочка наконец посмотрела на покой прозрачными глазами со светлыми точками зрачков, увидела правильность чужого лица и стала так же медленно отворачиваться, а он равнодушно наблюдал, как в белом сиянии ее волосы, полные легкого тепла, темнеют и выпрямляются.

Парта стала мала, он снял ее с себя и выпрямился из маленького во взрослого, уже умеющего нормально все правильное, и вышел познавать оставшийся ему малый мир. Под ногами хрустели ненужные тайны.

Он проснулся в холодном поту, вскочил и схватил ручку, буквы дрожали и не складывались ни в одно слово, но он мог опоздать навсегда, уже сегодня, сейчас, он уже видел вчера сияющий холод, в окне с добела раскаленной зимой, еще немного, и т а м проснутся для того, чтоб уже не замечать его присутствия здесь никогда, и он не избавит свои пальцы от выкручивающей муки, и останется без рук и ничтожен.

В шесть утра он безумным ворвался к приятелю за ватником.
Поделиться:
Смотреть всё
Ещё почитать:

Ловить окато

Перейти

Кувшиновские новосёлы

Перейти

Багряный луч

Перейти