Почти все мои подруги – личности, как правило, весьма самостоятельные и творческие, глубоко причастные к литературному слову, проходили в своей биографии через странно неотвратимый период. Наступал момент, для меня роковой, – и очередной душевно мне близкий человек врывался с сумеречно горящими очами на мою кухню (или в общежитское жильё) и глухо-трагическим голосом оповещал:
– Таня! Я приняла решение.
«Ясно, – поджимало хвост внутреннее чувство, – грядёт экстрим».
– Ухожу в монастырь! – торжественно декларировала очередная подруга.
Моя беда была в том, что в литинститутской общаге бездарному времяпровождению вокруг водяры с перепившими бородатыми членами союза, равными по соцстатусу, я предпочитала дружбу со студентами.
– Ухожу! – решительно подытоживала подруга, явно не имеющая более намерения влачить себя на сессию.
Уже имея опыт общения с такого рода экстремальными ситуациями, я не пыталась хвататься ни за рогатину, ни за вожжи, а изо всех сил уговаривала «немножко подождать», «съездить к маме сначала», «закончить курс литинститута», «ну хотя бы отдать долги» и вообще решить для духовного старта более частные заземляющие проблемы.
Дипломатические (и не очень) переговоры длились месяцами, я надеялась, что когда-нибудь придёт зима (внезапные вспышки одухотворения религиозностью обычно совпадали с укоренением тёплого времени года) и охладит непримиримый пыл моих подруг. Подруги, относившиеся ко мне с доверием и уважением (я почти всегда была лет на восемь-десять старше, это помогало находить аргументы), неохотно соглашались – да, да, ты права, к маме, конечно, нужно съездить… И задумчиво добавляли:
– А по пути ведь можно заехать в такой-то монастырь… Остаться на месяц, пожить в келье…
При слове «келья» меня несло, и выражения я употребляла совершенно нерелигиозные:
– Какая, к чёрту, келья! – орала я. – Чем ты, дура, могла нагрешить настолько, чтобы смываться из жизни, не отработав на неё своё человеческое!! – и далее в том же духе.
Мамы моих подруг-студенток были далече, мне приходилось, хошь не хошь, делать вид, что я умнее хотя бы потому, что старше – спина покрывалась мурашками при мысли о том, что кто-нибудь из них и в самом деле не вернётся когда-нибудь из такой вот послушнической поездки, зато нагрянет паническая мать, и мне придётся ей, матери, что-то говорить… Я не сомневалась, что меня закопают живьём.
– …Тань, а в Оптиной такой удивительный старец живёт… Но он строгий, не со всеми говорит, а сам выбирает, кому чего, – слушала я вкрадчивое, но для моего восприятия туманное возражение. – А вот в подмосковном селе – так батюшка там просто чудный…
И уже было ясно, что придётся сопровождать подругу либо к старцу, либо к батюшке. Я вычисляла, к кому безопасней – пожалуй, от батюшки вернуться в общагу ещё возможно… И ехала в это самое подмосковное село, на службу к этому самому батюшке, подруге, ясное дело, кивая, и на всё, с моей точки зрения, невредное профилактически соглашаясь, – мне было важно одно: чтобы девица обошлась как-нибудь без пострига.
Уговоры «не торопиться» оказывались неисчерпаемыми. Счёт перевалил на второй год. Девушки мои упорствовали и ожесточались. Когда второй год истовой веры стал подходить к концу, я начала ощущать шелест времени как бесконечность. Народилось подозрение, что проблема возникает совсем не от спровоцированного временем года повышенного тока крови, влекущей к кардинальным переменам судьбы, и что причины страстного желания прервать связи с миром расположены значительно глубже прямолинейно-обывательских оценок. Мне такой выбор казался неправомочным и очень мало связанным с тем интуитивным пониманием веры (или того, что под этим словом подразумевается, хотя у всех подразумевается разное). Я смотрела на подруг – все были красивы очень по-женски, энергичны, эмоциональны и совсем неглупы. И все – писали. И писали – талантливо.
Я изо всех сил пыталась понять: что это? Девичья блажь? – да не такие уж и девицы мои подруги, у всех – возлюбленные, сложные и напряжённо-насыщенные отношения с миром мужчин. Собой хороши, вниманием не отвергаемы.
А вдруг они правы? Вдруг действительно именно в монастырь и пора?
Чтобы определиться в истине, я пыталась проникнуть в православные писания, читала Евангелия и даже ходила к исповеди. Но поняла что-то совсем другое. Ну совсем не то, чего ожидали подруги-неофитки, вдруг повально начавшие креститься в Москве Златоглавой на каждый купол прямо на любой торгово-проходной улице. А куполов там этих… Хоть сквозь землю провались… Хоть не ходи по земле вообще.
С церковью у меня отношения упорно не складывались. А опыт общения со священниками оказался горьким и унизительным. Я старалась изо всех сил, но догма с моей душой никак не состыковывалась. Церковь стала помехой вере, до того безусловной и естественной, как дыхание. Более того, православие выкорчёвывало во мне душу живую.
А подруг лихорадило верой. Дальше – больше. Чем выше, тем глубже. Я начала чувствовать себя не человеком, а обрубком, погрязшем в бесконечном сальном грехе. Одна смотрела на меня очами уже нестерпимо мученическими, и мне теперь было легче гореть в геенне, чем снова слушать про Тайну Причастия, Явления, Прелесть и Мытарства – я-то причины эмоциональной экзальтации обнаруживала совсем не в тех средоточиях души, где живёт вера. Другая, волевая и властная, окидывала меня ледяным взором боярыни Морозовой, и это было страшно.
Подруги, постигая свои глубины веры, начали гнать из меня бесов. Они крестом, огнём и верой спасали мою душу, я же полагала, что борюсь за их нормальную им уготованную судьбу.
Пришло время разводить пути врозь.
Расхождение с людьми – труд одинокий, а по молодости, пусть даже и относительной, мучительный и почти непосильный. В частности, и потому, что отказываешься не только близко сопровождать чей-то путь своей дружбой и безусловной поддержкой, но и отрываешь по-живому часть самого себя. А когда это проходит через глубинное – врождённое, как я думаю, – чувство внутреннего невысказанного сознания Бога в себе и в мире, то боль становится настоящей.
И ещё меня терзало чувство неправедности происходящего. Неправедности – совсем не в церковно-прикладном смысле: подруги мои, красивые молодые женщины, искавшие (и не находившие) в своих мужчинах что-то самое для них важное, быть может, – веру именно мужскую, были, как назло, по-настоящему талантливы. Врождённое, но невоплощённое творческое богатство швыряло их на баррикады, которых на самом деле не было. А нужно было – так мне представлялось – принять дар творчества как самый близкий, самый доступный, даром дарованный путь духовного роста, и на вот этом вот пути строить себя, обогащая мир и душу.
Но наши взгляды на творчество как-то невзначай перестали узнавать друг друга.
– Всё от бесов. Прельщение! – однажды услышала я.
Это был приговор. Им. Творящему миру вокруг. Мне. Это был тот последний рубеж, за которым начинался хаос. И сдать его я не могла.
– Гордыня! – объяснили мне подруги.
– А разве не дар Божий?
– Смертный грех смертного «я»! Всё искусство – от «искушения»!
…Не могла ещё и потому, что в каждую из них в своё время были вложены – отнюдь не только мной, но и другими людьми-подвижниками, мастерами и педагогами слова совсем не литинститутскими, – годы жизни и труда. Теперь оказывалось, что лучшее, сконцентрированное в силу и понимание, отданное ими, что вся их самоотдача и любовь – «от бесов».
– Не искусство – творчество! – вопияла я. В полном отчаянии – с меня живьём сдирали кожу, а у них, ещё недавно близких и понимающих – что же теперь вместо кожи? Какое милосердие, где оно, как же можно – вот так?..
Подруга с ликом боярыни Морозовой усмехалась, откраивала от левого гонорара церковную десятину и на моих глазах опускала её в церковную кружку для подаяния. А жили мы нашей девичьей общиной на студенческую стипендию и только что не собой я подкармливала блудно-нищих неприкаянных общежитских котов, брошенных здесь прежними поколениями литературных дарований – тоже, видать, пострижников...
– Ты уверена, что делаешь правильно?
– Нужно учиться смирению, – спокойно говорила мне подруга, умная и самая из всего девичника одарённая.
– Всё кругом – это музыка, слово и живопись, – упорствовала я. – Посмотри, как падает солнце за Останкинской башней – всё творит себя ежесекундно…
– Ты – язычник! – отвечали православные.
– И что?
– Крестись немедленно!
– Я крещёная.
А дед мой был пресвитером Симферопольской баптистской общины многие годы. Он был верующим наставником все годы советской власти. И власть его чудом не тронула.
– Баптизм – ересь!
– Я о другом.
– Спасай душу!
– От чего? Душой работают. От работы спасать?
– О-оо, как всё запущенно… Ищи священника, который поможет.
Чем дальше в лес, тем больше дров. Чем больше окрылённых душ вокруг, тем менее крылата собственная. Я уже действительно нуждалась в помощи. И пошла по московским храмам. Слушать службы и искать священника. Священники ничего не искали, у них всё было найдено. Слушать им было некогда и незачем.
Подруги искренне пытались помочь, водили по любимым церквям и к любимым «своим» священникам. Я увидела, что батюшки как на подбор – активные, энергичные, неглупые мужчины, чаще явно красивые и фактурные, чем наоборот. Пылать к ним, пусть и религиозно, было нетрудно. Я вновь усомнилась в истинности веры моих подруг и получила отлуп пламенный и жёсткий.
– Ты погрязла – тебе нужно исповедаться, – поставили диагноз подруги. Но пришло время летних каникул, когда студенты и ВЛКашники разъезжались по домам.
В Челябинске я обнаружила, что серьёзную исповедь можно «устроить» – вот натурально так именно «устроить», как в средние века (то есть в глухо-совковое время) обустраивались банки с тушенкой из-под прилавка левым выносом. Исповедаться мне, рядовой грешнице, оказалось возможно, но только по предварительной договоренности с батюшкой.
– Нуу-у, Тань... исповедь – это только по блату... – разъяснила мне трудности моя сверстница-верующая и вышивающая для батюшек облачения. Она тоже, естественно, была литератором. Поэтессой.
В те годы плоско-многомерное словечко «блат» ещё было живо.