— Девки, — опять спохватывается Шурка, — ну почему он в штопанном?! Даже не скрывает, подлец, что с головы до стелек весь семейный.
Вирка испуганно зажимает за утлые табуретные ножки личные драные пятки, обросшие шерстью Шуркиных собак, и пытается скрыть остальное неполноценное, Шурка тут же настигает всё взглядом, но подъязвить некогда, потому что на отчаяние осталось десять минут, так как через десять минут закончится отпуск. Не может же она, в самом деле, любить без цветов и шампанского ежедневно в рабочее-нерабочее время, когда всегда — приготовить, вымыть, убрать, проверить, надавать по шее, постирать, накормить, пожалеть, и всё равно нет пальто, нет денег, нет мыла, нет вермишели, нет мужа, — из чего же она должна готовить обед?!
Бабком звучит, как комариная стая:
— ... пряников ухватила, почти свежих — продавщица ломала вручную, сама видала...
— ... а я кусок оторвала вчера ушлепистый...
— ... тоже обвешивает, когда настроения нету...
— ... это все в озоне дырья...
— ... жизнь половинчатая, хлеба половинчатые, когда же до целого-то доживем, бабы?..
У Тимки отбирают полтинник, а говорят, что гривенник — инфляция, говорят, восемьдесят процентов; ладно, положим, что отобрали копеек семь, но зарплату-то дают прежнюю! Теперь по требованию сына нужно идти бить Гришкину разбойную морду, а шестилетней Маньке пятилетний соседский враг предложил завести ребеночка — с ним что делать?..
Шуркин язык решает проблемы параллельные:
— ... сполз за стол, девки, вдруг вижу — да у него спина шире, чем у Хэлки, Хэлка хоть лохматая — не так видно, а тут сардельку усадили сардельки жрать, и рожа у самого блестит, как в целлофане, и удивляется: "А ещё что поисть?!" Нет, Дарья, ты мне скажи — должен быть в мужике хотя бы позвоночник?
Дарья ответно молчит и курит басом. Дым из неё ползет мужицкий, будто не "Родопи", а махорка. Шурка охотно называла бы её Дашкой, как установлено Двором уменьшать всех в полтора раза, но Дарья — сцепщица вагонов, крепкая, разведённая, пашет в три смены на двух работах и на двоих без мужа, полагаясь только на собственные немалые силы. Шурка рядом — пожиже, хотя тоже двое и тоже без, но смены только с утра и до полуночи и не на открытом воздухе. Так что Дарья — целиком, а она — Шурка до седин. Зато у неё собаки, кошки, три аквариума, роскошная традесканция и кладовка кепок. И Дарья ежедневно подоконник подпирает.
У Дарьи при идеальном порядке — ни одного кактуса. Не живут. И гостей не бывает. Сухо слишком даже для кактусов, а тараканов, что ни делает, вывести не получается, по ночам на них охотится, а они не уменьшаются. Хотя вроде всё как у людей у этой Дарьи — любил-нелюбил, пил, бросил; развод, двое; работа, работа, работа; и — опять же, как у людей — любовник. Но четвертый год всё тот же. Бушевал так, что от себя усох вдвое, но Дарья ему определила:
— Женится.
Вагоны — это тебе не кепки. Дарья — судьба, от судьбы не уйдёшь.
Шурка интересовалась — кухонный симпозиум по обмену опытом:
— Как ты это?
— Ты им жрать готовишь, а я ползарплаты вынимаю. По-божески.
— Не ври, тоже подкармливаешь, — теребит истину Шурка, но Дарья жестко усмехается, и Шурка вдруг отчаянно радуется, что кепки её бросают, уходя в полной сохранности и при цельном теле.
А Мёртвый Двор смотрит дом в дом, окно в окно, жизнь в жизнь, у каждой по двое, каждая без мужа, у каждой дряхлый корячится стол, сдерживая ежедневные неглаженные груды, а для украшения судьбы в такт утюгам стонет сбывшейся любовью всеобщая Пугачёва.