С тех пор как народ взял власть в свои руки, он так и не принимал участия в решении своей судьбы. Когда наставало время, ему сообщали, что верить в бога (конкурент!) теперь нельзя, что иметь на семью два тулупа — кулак, что твои отец и мать — твои враги, что если ты любишь Анголу, то ты интернационалист, а если — упаси бог! — Россию, то шовинист, что... Да вот хотя бы: совсем недавно челябинцам сообщили через телевидение, что одно из старых кладбищ в связи с расширением завода передается под застройку — заинтересованных просят позвонить по телефону... Делов-то! Нам оставлена одна возможность — выполнять и демонстрировать согласие.
Не вчера пришла в действие эта программа. Односторонняя война против своего народа, унесшая больше жизней, чем война Отечественная, началась ох как давно. Теперь это представляется планомерным уничтожением нации. Провозглашение рабочего класса, который составлял менее 1/5 населения страны, гегемоном революции, было, вероятно, тактически правильным в свое время, но очень быстро обернулось диктатурой в изначальном смысле слова — не своими (крестьянскими) интересами оказалось легко пренебречь. А провозгласив рабочего центральной фигурой общества, отодвинули на задворки остальные 4/5, а потом дозрели и до разнарядок по уничтожению, наивно полагая, что подобное никогда рабочего не коснется. После ликвидации кулачества как класса и начала коллективного разорения деревни настал 37-й год. Впрочем, это началось в 35-м, и даже раньше, и к 53-му еще не кончилось. Пришла очередь интеллигенции. Народ был кастрирован — его интеллектуальный и духовный потенциал был или уничтожен, или задавлен. Прорвавшиеся сквозь заграждения единицы — лишь слабосильные светильники в обрушившейся темноте, которую нам долгое время хотелось принимать за новый свет. Оставшиеся ресурсы прочесала Отечественная война (и опять лучшие погибали первыми!), a под занавес пронесся репрессивный шквал 49-го года. К 53-му году те, кто делал революцию, подошли к пенсионному возрасту, и культ вылепил уже новое поколение, привыкшее вздрагивать от ночных стуков и защищаться доносами. Гегемоны и доносчики стали отцами и воспитателями и родили приспособленца и демагога, сегодняшние дети которого отбросили ложную стыдливость и в открытую крадут миллионы и торгуют на наших улицах шашлыками из магазинного мяса — по восемнадцать рублей за килограмм. И на сегодня по культуре народа, по нравственности, по состоянию души, духа и тела мы отброшены на столетия назад, на сегодня мы лишь печальные обломки великой нации. Последствия оказались трагичнее, чем последствия монгольского ига, — там речь шла об оскорбительной материальной дани, а не о вырождении и перерождении национального характера и национальных ценностей.
Так почему же была принята за основу диктатура меньшинства? Почему были вознесены над прочими интересы малой части населения? Да и были ли это именно ее интересы? Прикрытию чьих устремлений послужил впоследствии искусственно и быстро скультивированный «его величество рабочий класс»? Громадная часть разоренной и обреченной на голод русской деревни подалась в город и через поколение уже презирала грязь земли и лопуховый клозет, пополняя разрастающуюся бюрократию и поддерживая повсеместно демагогический дух, открещиваясь как от народности, так и от здравого смысла. Я помню со школьной скамьи и институтских семинаров, как насаждалось презренье к классу крестьян (а на деле — к основе народа, и количественной, и качественной, и производящей), которые безапелляционно припечатывались мелкобуржуазной сущностью и тем прозрачно приписывались к потенциальным врагам и предателям. Чего — врагам? Предателям — чего? Мы клеймили на семинарах и прочих сборах крестьянское эмбрионально-капиталистическое нутро, но ели его хлеб и его картошку, одевались в его лен и хлопок, не оставляя ему, в России по крайней мере, взамен ничего, кроме карандашных палочек в бригадирских тетрадях, и умудряясь при этом извлекать налоги маслом, яйцами, шерстью и облигациями, вынуждая рваться из деревень, как из концлагерей, не давая при этом паспортов и лишь в последние годы облагодетельствовав оставшихся в живых мизерной пенсией, — если, разумеется, они могли доказать соответствующими справками, что не были тунеядцами. Да уж, парадоксальней нашей истории не сыщешь. Надо же было выстроить ее таким образом, чтобы один трудящийся класс стал эксплуататором другого трудящегося класса, но умудрился при этом не только не обогатиться, а спиться и деградировать. Хотелось знать, для кого же мы таскали каштаны из огня!
Происходило насильственное пополнение городов, разрастались за счёт измордованного крестьянства великие стройки и гигантские производства, где человека заставляли отказываться от груза прошлого как от реакционных буржуазных (у вечного пахаря!) привычек и предписывали начать жить по-новому, то есть с нуля.
Разорённое и разрозненное население концентрировалось в гигантских городах, и в этой гигантомании неизбежно терялся отдельный человек, а довлела спешащая масса, интересы которой теперь оказалось нетрудно переключить на общее построение счастливого будущего и научить видеть врага в том, кто хотел жить сейчас, а позднее и в том, кто просто попадался под руку, — кто-то же должен быть виноват во всеобщем опустошении.
Вера в абстрактное будущее легко подавляла всякую самостоятельность, ибо самостоятельность — это действие, а действие неизменно направлено в сегодняшнее, а в любом сегодняшнем чудилась преднамеренная помеха грядущему. Идея отдаленного обязательного счастья, то и дело вступавшая в конфликт с буднями, превратилась в конце концов в священный для нескольких поколений фетиш, на который не имел права посягнуть ни чужой, ни свой. И в этом опять образовалась точка совпадения интересов «низа» и «верха» — низ ни за что не хотел признать, что строит не совсем то будущее, в которое когда-то слепо уверовал, а для верха это развязывало руки и создавало условия для безответственности и игры иных устремлений. Масса сообща убивала достоинство единицы, вырабатывалась, даже можно сказать — шлифовалась привычка к ущемлению себя, к неоправданному терпению, а внутри копилось необъяснимое раздражение и расцветала бесчувственность.
Оголённый человек, для которого под запретом оказалось все, что исконно ему принадлежало как личности и социальной единице, должен, как дерево с напрочь обрубленными ветвями, в конце концов засохнуть. Это и произошло. Человеку теперь стало не интересно стремиться (все равно выше предопределенного низкого потолка не пробиться), не интересно думать (к мыслям некому прислушаться, и они сгинут, не воплотившись в дело), не интересно работать (урежут, уравняют, а то и оплатят ничегонеделанье), а без этого всего не интересно и жить. И человек растаптывает себя в очереди за алкоголем, забивает «козла», потребляет телевизор, отбывает работу, давится за непотребной колбасой. И отвечает на всестороннее ущемление встречным воровством, которое давно потеряло безнравственную оценку, давно не стыдно, и понять это можно, потому что это стихийный способ восполнения дефицита социальной справедливости, примитивное восстановление недоплаченных за работу рублей, уродливое, но расширение прав. (До последнего времени, да во многом и сейчас еще, проблемой было всё — гвозди, доски, трубы, сварка, инструмент — тысячи нужных предметов и действий, которые не купишь в магазине и не закажешь в мастерской. Я пробовала без блата и взятки отремонтировать пишущую машинку — на получасовое действие ушло восемь месяцев, да и окончилось починкой потому только, что подгадала телепередача с прямой телефонной связью, и какое-то начальство чего-то все-таки убоялось.) И не хочется, да приходится делать вывод, что подталкивание людей на уголовно наказуемые деяния — обширная политика, приём дополнительного воздействия на человека — его, уголовно и запрограммированно виновного, легко направить в нужную сторону, а строптивого легко гневно опозорить и загнать в угол.
История щедро отпустила нам время для того, чтобы отработать культуру воровства, создать иерархию хищений, в которой «несуны» — наиболее, возможно, нравственная часть нашего преступного общества, они по-сыновьи просто берут у государства то, что оно, презрев отеческие обязанности, запамятовало дать своим детям.
Следующая выпирающая группа в этой иерархии — работники прилавка. Здесь я сознательно не говорю о хищениях в чистом виде, об аферах и прочем — это преступления узкие, личные, они результат, скорее, темперамента, и с ними мог бы при желании справиться ОБХСС. Нет, я — о широком социальном явлении, известном всем и никак практически не наказуемом, о том самом явлении, которое заставляет нас покорно ждать в очереди, пока кто-то более достойный, чем мы, выберет по ту сторону витрины лучший кусок, когда в качестве полноценного мяса нам швыряют кости и сало, когда с противоположного входа выносятся отборные овощи и фрукты, а нам накладываются остатки, когда мы лишь из газет узнаем об обнаруженных контролерами запасах деликатесов и качественного импорта, а сами довольствуемся минтаем и тошнотворной отечественной обувью. Застуканные подприлавочные запасы — лишь скромный намек на то, что происходит в торговых недрах на самом деле.
Уже не раз вскользь заявлялось о том, что в нашей стране происходят инфляционные процессы. То есть выдаваемый нам заработанный рубль лишь частично (приблизительно на одну четверть) обеспечен товарами потребления. Когда определенный слой населения снабжает себя дефицитом постоянно (наращивая свой рубль до полновесной стоимости), то тот, кто этого дефицита недополучает, обворовывается вдвойне.
Отоваривание со служебных ходов происходит, естественно, не из альтруистических побуждений, а за эквивалентную услугу в другой сфере. Торговля таким образом превращается в натуральный обмен при социализме, когда денежная стоимость отступает на дальний план, a первородную ценность приобретает продукт в натуре. Денежный знак утрачивает свойства всеобщего эквивалента. Эквивалентом становится другое — возможность продукт получить. У людей прилавка продукт и возможность его получения слиты воедино, однако следующая иерархическая ступень тайного распределения характеризуется явным отделением одного от другого. Здесь начинается своего рода аристократия, социальные белоручки, которые чураются натурального обмена как мелочи. У этой категории нашего общества в диполе «продукт — возможность» преобладает последнее, здесь расцветает торговля связями, этакий безналичный расчет, не открещивающийся, конечно, и от дефицита, но относящийся к нему как к дани, как к само собой разумеющейся принадлежности определенного общественного положения, а истинные интересы и услуги находятся этажом выше (поступить в институт, получить квартиру, прикрыть уголовное дело, выдвинуться на премию или хотя бы подписаться на Пикуля).
Система хаотического воровства неминуемо должна самоорганизоваться по принципу взаимовыручки и взаимозащиты. Там, где воруют, рождение мафии — естественный процесс, а у нас это в дополнение ко всему еще и подпольное следование экономическим законам, которые столько лет игнорировали, надеясь на непорочное экономическое зачатие. Естественно, что и у этой нашей меркантильной аристократии существует своя лестница положений, доходящая чуть ли не до неба, и свой прейскурант услуг, но это уже частности. Важно вычленить в этой общественной группе eё основное социальное качество и увидеть, как оно отражается на остальном обществе. А отражается всe так же — воровски по отношению ко всему народу. Поэтому-то не видать вам Пикуля, жить до пенсии и после в коммуналке, не попасть в санаторий и питаться консервами, у которых истек срок.
Впрочем, это лишь материальное выражение социального неравенства. Этим, к сожалению, проблема не исчерпывается, ибо различными видами, степенями, размерами хищения пронизаны все сферы жизни. Деревня уворовывает на уборочную рабочих города (бесплатно присваивая их труд); город потребляет больше товаров, культуры и отдыха (а почему — в селе не такие же люди?); общеобразовательная школа, находясь на государственном бюджете, ремонтируется за счет родителей, порой чувствительно отторгая от семейного кармана пятерку или десятку; ненадлежащими условиями труда у людей уворовываются здоровье и зарплата; расхищается среда обитания; недоданная (скрыто кем-то присвоенная) информация оборачивается потерями интеллекта в государственных масштабах; у мужчины украдена женщина, ибо она стала рабочей силой, у женщины украден мужчина, ибо он превратился в функционера, у детей украдены родители, ибо у отца и матери не остается времени на воспитание; у молодежи похищена нравственность, а с нею и высокая цель жизни. Народ безвозвратно ограблен в прошлом и нищ в настоящем, духовность и самостоятельность личности сведены до минимума.
Как ни горько, как ни трагично, возможно, наше положение, надо тем менее трезво осознать его, потому что только понимание может стать началом возрождения.
...Ты — человек. Верни себе честь, совесть и мысль. Не вожди за тебя думают — ты сам думаешь. Не за тридевять земель твоя совесть — в тебе.