Другие голоса

Екатерина Березовская

© Екатерина Березовская, стихи, проза
© Татьяна Тайганова, оформление, об авторе

Об авторе

Стихи Екатерины не гибкие, прямолинейные, упирающиеся в невидимую преграду и взламывающие её. В них нет формальной гармонии, потому что её там быть не может, она преждевременна, когда мир воссоздаётся из хаоса жизни в упорном поиске осмысленных точек опоры — автору важнее, чтобы высказываемое слово не лгало внутренней истине.

Поиск оправдания жизни в тоннеле, едва мерцающем отражённым откуда‑то светом, которого — здесь и сейчас — почти нет, но всё же он есть; тоннель способен оказаться бесконечным, но душа несёт себя по нему, надеясь когда‑нибудь войти во всё разъясняющий свет. Создание и констатация смыслов, обретаемых вслепую, проверяемых и ощупываемых пальцами, с которых снята кожа — так когда‑то медвежатники взламывали сейфы, шлифуя себе пальцы наждачкой для того, чтобы чувствовать сигналы механизма, скрывающего от них сокровище.

Двадцать–тридцать лет назад у такой поэзии просто не было бы будущего кроме как в стол, или автора принудили бы выкручивать руки стихам, вгоняя в стандартные смыслы и формы. Но сегодняшний читатель, пережив собой смену двух, а иные из нас и трёх эпох, приобрёл колоссальный внутренний опыт и поле его восприятия значительно расширилось, не помню времени, когда поэзия читалась бы более активно, чем проза, — сейчас, видимо, оно нас догнало.

Звучание и особая тональность стихов Екатерины Березовской, в миру ветврача, мамы двоих детей и хозяйки майкопского дома в старом саду, выплёскивается за пределы классической формы — это искренний, глубокий и бесстрашный голос.

* * *
«Ощущение крена» — диалог с внутренним «я», когда вопросы к себе всплывают из глубины, требуя от человека правды о себе, и нет смысла пытаться солгать или от себя уклониться. Психологи хорошо понимают, что если в человеке вопрос сфокусировался от потребности до уровня формулы, то уже проложена дорога к ответу и ответ этот готов, ожидает в бессознательном пространстве в надежде быть высказанным.

Монодиалог — человек задаёт прямые и бескомпромиссные вопросы самому себе и отвечает на них — жанр, родившийся буквально на лету; его условие — максимальная честность перед собой. Екатерина стала жанровым первопроходцем.

Хотелось бы, чтобы этот новый жанр получил развитие, но вряд ли найдётся большое количество людей, способных не только отвечать, но и задавать себе те самые вопросы, которые те. С даром вопроса к себе не рождаются, он выстраивается опытом внимания к внутренней жизни и чутким сопряжением с ней — это ежедневный упорный труд.

Нагибаясь к разбитой дороге


* * *
То ли запыхался, то ли хватил лишка
В вечном пути без цели, как хаттифнатт...
На-ко, испей свободы из горлышка,
Время себе верни в четырех стенах.

Время сгустилось, иную являя суть.
Что бы тебя ни сковывало в груди,
Нынче любить — это значит "подальше будь".
Нынче заботиться — значит "не подходи".

Нынче дышать нам рядом запрещено.
(Коснись меня хоть во сне, на плече задержись!)
...К дому подъехать и кинуть в своё окно
Взгляд вороватый, будто в чужую жизнь.

Что ж, вспоминай бездомности глубину.
Было ли, не было это твоё "не зря"?
Забей погреба — приготовься принять войну.
Нам не впервой, мы выживем на сухарях.

* * *                                           Е.Д.

Мне в тебе хватало руки и слова.
Я тебя хотела и греть, и пить.
Для тебя я к смерти была готова —
А другой пришел, вынуждая жить.

Он вводил меня в дом свой, как под конвоем.
Фонари дрожали, пока мы шли.
Я же видела, как он меня присвоил,
Заплатив за пламя — клочком земли,

Обнял как — и растрескаться не дал стенам,
Как шуруп вворачивал под крестец,
Масло лил по коже и жар по венам,
Мне отсрочив верный земной конец.

...Я дышала и благодарила молча,
Пока плоть обживалась в своей тюрьме.
...Не бросай меня. Путь еще не кончен.
Нам еще так долго шагать во тьме

Рука об руку — дух и душа.
Мы друг друга простим не спеша.

* * *
Откуда берутся дети —
не надо знать до поры:
из самой пустой на свете
больной и черной дыры.

Цвело, завязалось, зрело
и вдруг камнепад, обвал:
живое целое тело
обязано рваться на два.

...Чужим переменным током
в него проникает душа:
оторван от кровотока,
он должен начать дышать.

А ей — подниматься с койки
под крики: "Чего ревёшь?!
У нас-он таких вон сколько!
За каждой не подотрёшь!" —
пустой материнской картошкой,
в ознобе, крови и поту.

По эту сторону — тошно,
вся бывшая суть — по ту:
истлела, сгнила, распалась.

Меж ними повиснет мостом
сначала — лишь страх и жалость.
Любовь — далеко потом.

* * *
Как сосед, озверевший с дороги,
Всё своё промотав до гвоздя,
Жизнь идёт и ломает пороги,
Ни в одну из дверей не войдя.

Не испрашивая разрешенья,
Не вдаваясь в расчеты и быт,
Жизнь идёт и вершит разрушенья
И клюкой по обломкам стучит.

Этим вечным погромом живая,
Не щадя ни корней, ни камней,
Жизнь идёт, ни к чему не взывая,
И дорога растёт перед ней.

* * *
Баба Маня — сторож на табуретке.
Всё крыльцо скрипит от её артрита.
Перезрелый штрифель на тощей ветке.
Пыль. Крапива. Ветер. Окно раскрыто.

Баба Маня кутает в фартук руки,
Унимая дрожь, теребит карманы.
Над компостной кучей роятся мухи
И коты взвывают из недр чулана.

Да торчит защитою от несчастий
Ржавый гвоздь крюком и на нём подкова.
Кто такой в калитке ей солнце за́стит?
"Ты кудыть запэрся? Нэма ныко́го!"

Может, были тайны — да уж не выдать.
Удавился внук за углом в сарае.
А последний зуб да последний выдох
Отдала в стардоме, на койке с краю.

А крапива прёт веселей и глуше,
И гниёт крыльцо в пограничном мире.
И громят ракеты дома и души.
И нэма ныко́го, кто нас помирит.

* * *
Чаепития, письма, новости —
Всё свершается по ночам.
…Ветры пыльные из-под поезда
Привязались к моим плечам.

Пахнет небом и листьями пряными.
Окна светятся до пяти.
…Между вятичами и древлянами
Я застряла на полпути.

На краю Москвы юго-западном
По ночам, как везде, темно.
…Сколько их, не погашенных заполночь,
Разом смотрит в моё окно!

И мерещится: снова вы, снова вы —
На метро полчаса езды —
Вы, зарывшись в кресло вишнёвое,
Выпускаете в форточку дым,

И листва у ветров под пятками
будет пахнуть им до снегов...
Я не сплю. Половина пятого.
Осень хлынула из берегов.

* * *
Вещал человек —
Один человек другому:
Вся жизнь — у кого-то побег, у кого-то набег,
Всё вечное-вещное — прожито,
Всё вышнее-лишнее — сказано, а по-земному
Тебе не дано:
Ты же снова
Вернёшься в начало…

И старое слово
Себе оправданья искало,
И ветка просилась в окно —
И сияла, сияла
И пахла зелёным, сиреневая на просвет…

И мир каждый день начинался упрямо с начала
И знал, что конца не бывает
И лишнего нет.



* * *
Поведи меня за руку, как слепого —
Помнишь, всё ходил у пятиэтажки
И с землёй аукался перестуком,
И земля говорила, кому поверить…
Вот и мне поверил. Сказал: «Спасибо»
За десяток шагов к соседнему дому.
Был он первым позвавшим меня на помощь,
Потому что просто меня не видел —
А земля не боится старых и малых.

…Я недавно вернулась — а у подъезда
Опрокинули навзничь его скамейку.
И земля меня уже не узнала —
Только дрогнула пыль и, вздохнув, осела:
Что-то нет давно деревянной палки,
Всё искавшей, на месте ли Мирозданье?

Дом из города Тарусы. Стена

                                                Что, полная чаша куста,
                  
                              Находишь на сем месте пусте?
                                                                                            М.Ц.

Слышишь? — в тебе поскрипывает окно.
Закат раскалён под током твоим,
                                  у калитки твоей,
                                                   на кирпичном твоём распутье.
Смотри, как трепещет пыль
               на поросшем седым виноградом твоём пепелище.
Разряд! — ты уже не прах, вечерами в твоём нутре не темно.
Слышишь — щёлкает? Слышишь — свищет?
Это счётчик завёлся, чеканит время твоё, отливает в память.
Не бывать безвременью на месте твоём,
                                                            на месте-твоём-не-пусте.
А что крышу давно снесло —
                                      так солнцу тебя видней.
А что в сто-ро-ны
                                   три стены
                                                         подались-распались —
Так на что тебе окна? Гляди на мир обоюдный,
                                                                 на мир двусторонний,
                              на ветер чей-то попутный-запутанный!
Посмотри, как ты по-новому ожила!
Всем ветрам подветренна, да под всяким светилом светла.
К твоим руинам не вышагнуть из-за угла:
У тебя углов — не осталось.
Смотри: у оконных крестов твоих,
                                             перекрестий твоих, перепутий,
Кустов твоих, перекустий —
Мать-и-мачеха расцвела.

                                          С.А.
* * *
Мартовский город недужен,
запружен следами.
Какими ещё километрами и годами,
ссорами, взрывами, станциями, проводами
его переполнит?
Камни звучат под ногами:
шепчут мне, кто ходил здесь, по чьей беде
бреду кроссовками в талой воде.
Камни помнят.

Вот сюда один человек привозил другого —
ради взгляда, руки, слова земного,
воздуха ради.

К этой ограде
хотел прижаться,
разбежаться — переиначить…
Чёрные прутья из-под руки увело.
Хрустнуло под ногами стекло.
С человеком, лежавшим навзничь,
наступало глухое врозь.

Чьё-то дыханье летело мимо при полном параде.

Беседка насквозь
пуста.
За ней — человеческий мусор под синим небом.
Ноги немеют, вьётся по ним сквозняк.
У самой твоей темени
стою с протянутым хлебом.
Малому семени
стану большой землёй.
Тише, бездомный мой, тише, сюда, вот так,
говори со мной,
я слышу тебя, невероятный мой.

* * *
Городом щедрым и чопорным,
Перешагнув межу,
Можно, за правым плечом твоим
Затемно поброжу?

Бывшие станы-пристанища
Канули без вести.
Вторгнешься — и останешься,
Корни во мне пустив.

Под ноги нам распутица
Кинется бушевать.
Ветка в воде распустится.
Куртку сниму и пуговицы
Сяду перешивать...

... Грянет мороз — и вербою
Дрогну в чужом в окне:
Я предатель ваш, мои верные,
Не открывайте мне.


* * *
Если бы я узнала, что скоро умру —
Затосковала бы о дороге под проводами,
Куда долететь теперь — только пылью —
                                            бывшей когда-то былью —
                                            по былинкам метущейся на ветру,
Летящей за переполненными поездами.

Ни о доме не пожалела бы, построенном без меня,
Ни о детях, еще не рожденных и не зачатых…
Если бы пару дней мне осталось — сбежала бы на два дня —
В колее непросохшей — свой,
                                               еле живой,
                                                                 оставлять отпечаток.

Но давно среди слов непрошеных,
                                    в слезы глухие брошенных,
                                                           мой затерялся брод.
Только голос осипший, усмиренный, будто удавкой в зверином приюте,
То ли воет молитву в ночи, то ли мамку скулит-зовет —
И ему отвечают, матерясь от бессонницы, мимо бредущие люди.


* * *
За больничным забором крапива в пыли и росе.
Непросохшие стебли выгнулись. Бьет озноб.
Рассказать бы ему — но у горла клубятся все —
Неживые, с соседних коек…

                                          Без четверти семь.
Он опять выбираться будет через окно.
И она бы за ним — но уже не чувствует ног.
Что-то горькое теплой струйкой ударило в нос.
На дверях — до рассвета — тяжелый замок навесной.
Почему не пускают — домой уже, насовсем?..

…Пахнет хлоркой и чаем (в приемном покое — покой).

Одеяло сбилось. Зажат уголок в руке.
Из иглы растекается влага сама собой.

Темнота заглотила стены, а свет дневной —
Только в лампе дневного света на потолке.


* * *
Ливень шумит по распавшейся бездне
И, затекая сквозь щель под стекло,
Льется по нашей случившейся жизни,
Словно иначе и быть не могло.

Вечно родные — сегодня,
                                        а после —
Вон — до моста, до креста, по поры.

...Небо знобит, а внизу, на погосте,
Тридцать два градуса лютой жары...

Мне бы (опять не смогла) притулиться
в мир, где, с бездомьем родным не в ладах,
без барахла и без крова —
                                         как птицы,
на провисающих спят проводах,
пьют и болеют озябшие боги,
но по привычке живут напрямик...

Где, нагибаясь к разбитой дороге,
Голубя ловит руками старик.



Памяти Авигеи Бархоленко

Там, где ты от запретов и зноя
С головой уходила в траву,
Ни рассудка, ни плоти не зная,
Там, слова под лопатки вонзая,
Жизнь кричала, что так не живут.
Где немая бездомность и ярость
Пёрла вглубь, как желудочный зонд,
Там жила недоступная старость,
Уходящая за горизонт.

Шла и шла: без тебя ли, с тобою...
Ты садилась смотреть из окна
И рыдать на чужом поле боя
(Где давно отгремела война),
От того, что ты там — не нужна.

... Человек надевает ботинки,
Водружает на плечи рюкзак
И, топча глинозём и суглинки,
Вечно движется как-то не так.

... Старость шла и с тобой говорила
Низким голосом, каплей с куста.
А тебя как верёвку скрутила
Перед речью её немота.

... Капли падают в бак жестяной.
Всё моё остаётся со мной.
Старость ждёт мотыльком на окне,
Черной трещиной в белой стене,
Ходит мимо. Придёт и ко мне.


Старшему брату
Где ты столько скитался, в каких пропадал горах,
Водосточных колодцах,
Химических снах,
Разгромленных катакомбах?
О войне в твоём городе твой невесомый прах
Ни вздохнёт, ни вспомнит.

Голос дочки твоей звенит и дом твоей бабки цел.
Без тебя, по сути, не стронулось с места ничто на свете.
В свой последний день, говорили, ты песни пел.
Был январь и ветер.

Были про́чны решетки, но проволока — верней.
И больничной палаты — чердак в сарае надёжней.
Просто быть день за днём оказалось куда страшней.
Невозможней.

Только той, что твоя от рожденья, что тащила тебя с вышины,
Посиневший твой рот дыханием силясь наполнить, —
Ничего не найти ей глуше внезапной той тишины,
Когда, встав с крыльца,
Ты слов до конца
Не сумел припомнить.

Памяти Деда Андрея

Жизнь распороло, как пьяной рукой закройщика —
Прадеда кинуло поездом на Урал.
Сухими руками каменщика-обмуровщика
Прошлую память в Магнитке замуровал.

Время укладывать камни. Иные помыслы —
Вмешивать в кладку, послушно слепой стезе.
Взгляд на прощанье, свист и сквозняк из поезда
Воют ночами в уснувших цехах ЧТЗ.

Жизнь загибалась, не добредя до кладбища.
Ливень хлестал, бараки сбивал в ряды.
Доски бежали, стуча как немые клавиши,
Детским сандаликом битые в ритм беды.

Жизнь прижималась к ноге пятилетней девочкой,
Солнцем на рельсах, бабочкой под дождем.
Мир выгорал, на ветру трепыхаясь ленточкой
В знак, что вот это — дверь, за которой — дом.

... Помню: стоит во дворе, ухватясь за лестницу,
И не разобрать (ужас встает как щит),
Что́ там уже перебродило и плещется
В мутной бутылочке, что у ноги висит

* * *
— Валя! Валя! — кричит. — Дай руку! Встаю! Встаю!
Доктор все гладит ее по руке, а звуки свистят у гортани.
(папа вот так же гладил девочку маленькую свою)
И уже ничего не будет, она никогда не встанет.

— Валя, — шепчет, — не отпускайте! Боюсь одна.
…Толкнуть, как мешок. Выдернуть простыни, тлеющие от стирок и пота…
Сын, чертыхаясь и кашляя, выгребает себя из сна,
вязкого и тошнотного, как мокрота.

— Кто там хрипит?! Папа! Сейчас я, сейчас, открою окно…
Щупает, шарит вокруг раздутыми, в синих пятнах руками.
— Мам, это я, мама!
                          — Не вижу! Темно! Темно!
…Красный закат затекает в дом и трещит на разрыв сверчками.

…Пятки в траве и песке — звенят, набегавшись босиком.
Ветка яблони у ручья застонала и с треском кинулась в воду.
Папа вернулся с войны покореженным стариком.
Прожил еще полгода.

Пыльное марево. Отекает сизое облако.
                  Треснуло время, где
память криво торчит и ноет, как сломанная ключица.
Яблоко
             бухнулось оземь. Ляля и Валя бегут к воде.
И ничего еще не случилось. Уже никогда ничего не случится.

* * *
С чутьём на беду и, согласно небесной сверке,
Любое касание чувствуя как печать,
Ты родилась в оправдание чьей-то смерти,
Будто тебе теперь за нее отвечать.

И, не спросясь, за барьер бытия врываясь,
Кардиотоник замешивая на крови,
Поршень в вену вжимая,
Шепчешь: "Живи!
Уйди отсюда живая!"

Запахи дня смывает
За окнами хлюпь и хмарь.
Скребётся и воет на жёлтый фонарь
Беспокойная ночь земная.
У печки облупленной в комнате проходной
Спит, бормоча во сне, одеяло пиная,
Взъерошенный, чуткий, вредный, теплый, родной,

Которому ты всегда — и опять — недопела,
Недосмеялась, недо-сто-раз-обняла...
Жизнь — это ток, проходящий из тела в тело.
"Мам, я хочу, чтоб ты рядом легла..."
Подышала в затылок, согрела.

...Кошка лежала в пыли — и СМОТРЕЛА.
Тебе было два или три —
Три шага до угла,
Куда она не дошла.



* * *
Не бунта требую — хочу изгойства,
Ненужности, нескладности шальной.
Ко мне всю ночь ломился ветер в гости,
Январский, озверевший, ледяной.

И дерево засохшее скрипело,
Раскачивало ветер неумело
В пустых, не согревающих руках.
И ветер был непоправимо белым,
Но отзывался теменью в висках.

Позёмка билась в камни у обочин...
Далось же дереву меня морочить
Литой осанкою, пронзившей твердь.
Но сила в нём была огромней ночи,
И эта сила называлась — смерть.
И я в неё гляделась онемело...
Но на рассвете грянет из окна:
— Как ты посмела?!

Размокнет снег, захлюпает весна,
Закашляется дворник. С бодуна
Проснется мир с тяжелой головою.
И будет просто жизнь, само собою.

Так шерстяная ниточка одна,
Натянутая маминой рукою
(В ней был клубок, а кончик был в моей
Руке. И жизнь не прерывалась в ней),
Держала мир на уровне покоя.

И в белом ветре будто бы она,
Истерта, грязновата и бледна,
Царапая, цепляя за живое,
Всё тянется. И мир, пока живой,
Всё бродит по Вселенной, как изгой.

* * *
Ни свежести не выпало нам с утра, ни порыва ветра.
Давненько эти края не жаловали осадки.
Кряхтит телефон, накидывая сообщенье на сообщенье:
Чрезмерная пожароопасность, предупреждает. Беспилотная, шепчет, опасность.
Соседи опять (и откуда время у них?) ворчат в поселковом чате:
мол, сколько можно, опять без предупрежденья,
опять у нас, что ни день, то воды нет, то света,
а только ведь были ремонтники, перекопали дорогу, лазили на трансформатор...

... У нас на излете зимы на кладбище пела скрипка,
чуть дребезжа на февральском солнце.
Пела про вечную нам любовь,
выводила, звеня, адажио Альбинони.
И ветки пустые черные стояли навытяжку в бирюзовом февральском небе.
И мы стояли без шапок: тогда оказалось тоже внезапно жарко.

А где-то ни скрипок нет, ни веток нет, ни могилы.
Только бешеная жара и обломки камня и арматуры — такие вот там могилы.
И что-то летит с неба, звеня про вечную им любовь, выпевая адажио Альбинони.
И они все падают там — кто без шапок, а кто в балаклавах,
по две стороны от разбитой, никому не нужной границы.

... А у нас тут весь день ни свежести, ни порыва пыльного ветра.
Только голые дети, визжа, топчут струи уличного фонтана,
играют под солнцем, радуются, хохочут.

* * *
И чем дольше живешь, тем сильней ощущенье крена.
Дребезжат под дождем фонари, наклоняются, смотрят; полоски
перехода цепляются за ботинки, кубарем катятся, бьются в стены,
и со стен отлетают клочки известки.

Будто хмурый конвой
идет за тобой
в ожиданье сбоя.
За калитку с мусором выйдешь, споткнешься — и жизнь сломалась.
Вот и идешь, шажок за шажком, пространство обстукивая слепое,
цепляясь за всякую малость —

например, тот чай в тяжеленном чайнике цвета позеленевшей меди,
с запахом ладана — так смерть сливается с жизнью.
Свобода закрыться в комнате, замуроваться от Хроноса — бегло заметим —
оправдается только горем. Или болезнью.

Если долго готовиться, угол прыжка рассчитать, то, может случиться,
прыгнешь однажды в поезд,
                         прижмешься к стеклу следить,
                                                  как дома уплывают, шатаясь, в иное время.
Но чем дальше уедешь — тем хуже услышишь,
                               чей петушок внезапно спорхнет со спицы,
встрепенется — и клюнет в темя.

* * *
                                             О Еврипид мой, Господний и.о.,
                                             Что же не помнит никто ничего?
                                                                        Ирина Ермакова

Где-то там и тогда, на побитом портфеле летя
С их небесной, пустой и давно леденеющей Этны,
Пацаненок-метис, исцарапанный ангел, дитя
Просвистит над тобой, в самолётных штрихах незаметный.

Было время, вулкан извергался, и пепел на двор
Опадал, как с костра, и лепился на стебли растений...
Мальчик думает жизнь, фантазирует дом и забор,
И изломы стены, и времен выцветающих тени.

И, озябшие плечики пряча под дедов пиджак,
Обгорелым пером в вулканическом пепле и пыли
По стенам, по обоям карябает — лишь бы хоть так,
Лишь бы знак, лишь бы шрам, лишь бы мы ничего не забыли.

Ты бежишь к электричке, душой на морозе скрипя,
Набивая мозоли, узоры подошвой чеканя.
Мальчик пишет в тетрадке о том, как не станет тебя,
И дорог, и огня, и заборов на свете не станет.

И, сопя и потея, старательный малый и.о.,
По изорванной карте ведет тяжеленной указкой...
Ты очнешься — а больше на свете и нет ничего:
Засыхающий плющ и калитка с облупленной краской.

Ощущение крена

Разговор с внутренним «я»

Личный писательский темп. Позволить себе писать. Возможно ли писательство как единственное наполнение жизни?
Когда открывается возможность честно поговорить с собой о внутренних процессах своего творчества, начинают в сознании биться два несовместимых голоса. Первый — это радостный такой трепет о том, что наконец расскажу о самом важном. А второй ставит на место, пытается пристыдить: мол, тебе-то куда, ты на это самое творчество едва урываешь клочки времени и пространства, ты себя писателем-то называешь шёпотом и с оглядкой… Сейчас вот наговоришь тут, а ты право-то на это заслужила?.. С другой стороны, когда смотришь на людей, уверенных, что всё уже знают и им можно успокоиться и только поучать других, — страшно становится. Так что расскажу, как оно у меня, и возможно это для кого-то даже станет поддержкой.

Мне недавно исполнилось сорок — цифра, конечно, сама по себе ничего не решает, но для меня она, вкупе со всем сделанным (и не-сделанным) и прожитым за это время, стала формальным разрешением и оправданием всего и сразу. Рассуждая трезво, физиологически осталась плюс-минус половина жизненного срока (ветеринарно-медицинское образование, регулярная работа с поддержанием жизни и присутствие при умирании живого позволяют мне на этом месте не уходить в штопор), и это подстегивает к тому, чтобы максимально уплотнять жизнь. Долго раскачиваться, решаться, что-то откладывать до более спокойных времён, дозревать до чего-то — получается, вообще уже некогда. Ну и вот, зажмуриваясь, шагая в бездну (как во сне, зная, что сейчас опустишь ногу — и потеряешь опору), я только сейчас разрешила себе творчество официально и серьёзно. Не когда будет время, не если ближний круг будет не против (спойлер: они не будут против, если при этом не будут проседать твои функции, связанные с ними, которые с их точки зрения всегда первичны). Только за последние несколько лет я смогла уверенно сказать себе, что на этом этапе моё творчество достойно такой же части жизни, как семья и официальная работа. Что оно дозрело.

То, что это случилось только под сорок — горько, с одной стороны. Я смотрю на ровесников и уже даже на тех, кто моложе на пять, десять, пятнадцать лет — я читаю некоторые их вещи (кое-что, между прочим, издано под индивидуальной книжной обложкой, а я все свои официальные публикации за двадцать лет могу по пальцам одной руки пересчитать, причем большинство из них датируется 2020-ми годами) — и написанное порой продирает меня до дрожи, я понимаю, что они каким-то непостижимым образом творчески повзрослели очень рано и, наверное, за жизнь сделают гораздо больше, чем я. Хотя будущее непредсказуемо, конечно. И уж точно не соревнованиями друг с другом мы в творчестве должны заниматься.

При этом я не могу сказать, что до этого мной было сделано мало именно потому, что я себе чего-то не позволяла. Лет с одиннадцати я осознанно что-то писала и знала, что писать буду. Но в шестнадцать, когда я впервые стала попадать на серьёзные творческие семинары, я вдруг поняла, что я ничего не понимаю. Не понимаю самой ткани жизни. Не понимаю, откуда, из каких недр люди достают то, что так горит в их текстах. А также — смутно начала ощущать, что писать надо не «как надо», а как изнутри ощущается. Но чтобы это внутреннее ощущение получилось воплотить в звучание, нужно было какое-то наполнение, какая-то база знаний и осознаний, которых — не было.

Очень долго я существовала в состоянии постоянной творческой растерянности. Пока что-то писала, это казалось очень важным, а потом, при перечитывании и сравнении с чьими-то текстами, которые звучали глубокими волновыми колебаниями и заставляли трепетать от попадания в болевые точки — оказывалось, что написанное мной слишком незрело по самой внутренности своей, слишком банально, и то, что кажется болью мне, — на самом деле ерунда какая-то. Надо было что-то прожить, как-то вылупиться в жизнь. И хотя что-то иногда сказать получалось, это было примерно как один шаг для больного ДЦП: пока все пробежали стометровку, он смог только одну ногу поставить и вторую от земли оторвать.

Моё вылупление было долгим, возможно неоправданно растянутым. Не так давно я болтала с одной знакомой — психотерапевтом. И полушутя обмолвилась, мол, я, вспоминая себя в детстве и юности, сейчас уже окончательно уверена, что у меня есть РАС, просто не диагностированное, не слишком ярко выраженное и длительными усилиями компенсированное. На что она, не знавшая меня в детстве и юности, абсолютно серьезно ответила: «Так у тебя абсолютно точно РАС». Сам ответ меня не удивил — я бы удивилась, если бы она стала это опровергать, — я только спросила, почему она мне об этом не говорила. «Ну как, ты же не запрашивала диагноз, это было бы не этично». Ну да, логичный ответ, на самом деле. Так что, думаю, мои особенности психики (диагноз это или нет — не суть) дали мне как само чувство слова как чего-то живого, так и, по иронии, моё затянувшееся вылупление к способностям это самое слово произнести самостоятельно.

Я действительно только хорошо уже после тридцати начала ощущать саму жизнь как материал с его жёсткими законами существования и с его сопротивлением, а также понимать, насколько по-разному мы все воспринимаем мир. И пока что мой личный темп созревания каждой вещи остается очень медленным. Возможно, вот сейчас уже, будь у меня больше регулярного времени только для работы с текстами, я смогла бы немного разогнаться без потери качества. Но уже успела себя изучить и понимаю, что мои колодцы наполняются долго. Внутреннее брожение и переболевание, из которого рождается стихотворное звучание или сцена из куска прозы, может занять месяцы. Важная поправка: чем плотнее проживается при этом параллельная, обычная человеческая жизнь, тем больше из неё закладывается на будущую переработку в текст. Поэтому с внутренней дрожью ожидания проживаю самые изматывающие и мерзкие периоды простого человеческого — знаю, куда оно потом воплотится. Не всегда напрямую, но всегда переработается.

Жить только писательством — в моём случае никак не вариант. И тут вопрос не просто в том, где взять деньги на существование. Допускаю, что возможны совсем иные способы организации внутреннего мира, когда писатель собирает в себя материал простой диффузией из всего окружающего пространства. Возможно, с рождения ему дано больше понимания и больше способности прочувствовать то, что он замечает где-то боковым зрением. Чего по-настоящему жаль — это именно того, что мне так не повезло, что мне пришлось буквально навлекать на себя жизнь, и всю дорогу приходится самой врываться в неё, провоцировать её на события и опыт. Кто-то начинает писать потому, что не может выдержать свалившегося из жизни. У меня тут получилось всё наизнанку.
…И возможно ли полноценно заниматься чем-то другим, если без творчества не ощущаешь полноценного смысла жизни?
Как ни крути, а с какой-то стороны всё время стыдно.

Стыдно перед сыном и дочкой, потому что категорически не успеваю вместе с ними — особенно с каждым по отдельности — столько читать, играть в увлекательнейшие на свете настолки, ходить в лес, собирать конструкторы, вместе ездить на соревнования (да, благодаря сыну в моей жизни есть робототехника. Как говорится, не спрашивайте. Я просто вечная ученица, и это огромное счастье), мотаться по музеям и природным местам силы, просто обниматься и разговаривать о жизни — не успеваю всего этого столько, сколько нужно для счастья, и даже в три раза меньше не успеваю. Сыну десять лет, и на самом деле я очень вовлечена в его жизнь, и (честно-честно!) далеко не только умозрительно: столько, сколько мы с ним вместе изъездили, выучили, вырастили, открыли, спасли, создали и обсудили начиная примерно с его четырёх — я ни с кем в жизни за такой концентрированный период жизни больше не успевала. Но даже он мне говорит, что у него «душа горит» от того, что ему меня не хватает. Дочка просто очень маленькая пока, и я ей в принципе нужна всегда. И детям всегда будет мало.

Стыдно перед мужем, потому что, при всей готовности быть рядом, когда трудно, и выслушать, и поддержать — я не могу быть такой вот регулярной создавательницей уюта и комфорта, живущей ради семьи, которую хочет практически каждый первый мужик. И он это как бы и понимает, у нас на эту тему куча дежурных семейных шуток, но я знаю, что ему меня мало. И не могу дать больше. Потому что тогда я оторву от того стратегического запаса, который — только для меня. Который — для внутреннего. Для творчества.

Стыдно перед родителями, потому что, выполнив свои «правильные взрослые функции» — найдя мужчину, от которого захочу родить детей и, собственно, сделав им двоих внуков — я вновь оказалась зависимой от них, и если бы не они сейчас — я не знаю, откуда бы черпала время для жизни, да и материально без помощи старшего поколения было бы гораздо труднее (взрослая, да? Ну-ну...)

Стыдно даже перед собой как ветврачом, потому что хотелось бы обучаться больше и насыщеннее, а у меня опять — закрытый стратегический запас для «своего». Хотя вокруг много тех, кто называет меня «мозгом клиники» и восхищается способностью перерабатывать и использовать информацию, но я-то знаю, что могла бы больше, причём с удовольствием. Если бы кто дал мне парочку параллельных жизней.

Стыдно перед всей, по сути, простой человеческой моей жизнью, которую я заранее обрекаю на то, чтобы она стала тем самым материалом. Был период где-то лет с двадцати трёх до двадцати восьми, когда, ненавидя себя за неспособность просто жить без поисков смысла и одновременно за неспособность, раз уж так, просто сесть и сотворить нетленку, оправдать свою простую человеческую несостоятельность, — ненавидя себя за себя — я просто выключила в себе кнопку «творчество» и пошла пытаться жить «как все», в голове держа, что наверное когда-нибудь я буду горько сожалеть — и, по сути, специально гоня себя на это сожаление в будущем, потому что оно мне было жизненно и творчески бесповоротно необходимо, это самое сожаление.

Наверное я действительно правильно тогда сделала. Потому что именно тогда я сломала свой собственный шаблон, обманула свою внутреннюю суть. И очень скоро, ещё в пределах этого периода, меня стало прорывать. Я жила в том, что царапало и сковывало меня, и рыдала, когда прорывались редкие стихи. И только так научилась откровенно говорить миру о своей «ненормальности», при этом как-то всё же взаимодействуя с ним. В общем, когда я попробовала «просто жить» — это было очень важно, но это было больнее всего. И больше мне так не надо.

И перед тем самым — сокровенным внутренним — тоже стыдно, потому что нужно погружаться в него регулярнее. Потому что оно действительно сейчас созрело и готово, и есть вещи в процессе, с которыми надо работать не урывками. А у меня даже нет возможности работать над рукописями дома. Ноут и блокнот с ручкой в мой вечный рюкзак — и «мама поехала работать». Не уточняя, что «работать» — это не только в ветклинику. Потому что не факт, что поймут, если распространяться о том, сколько времени мне нужно на творчество. (Слишком хорошо знаю и мужа, и родителей. Пусть лучше просто ценят результат.) Несколько часов в кафе — да, за этот кусок пространства-времени приходится ещё и платить, потому что термос и бутерброды в кафе из сумки не достанешь, а есть в процессе страшно хочется. Из кафе на официальную работу. Или в обратном порядке — как позволяет распределение приёма пациентов.

Шаткий баланс. Как только слишком сильно заглублюсь в одну из его частей — начинает что-то сыпаться в остальных, и они безотлагательно требуют столько меня, что уже не понимаешь, как это пережить. Будет ли как-то по-другому — пока не понимаю. И что будет, когда что-то всё-таки сместится непоправимо — тоже страшно представить.
Творчество как ответственность и как залатывание дыр?
И ещё очень важное. Творчество помогает «пересобирать», «пересоздавать» жизнь. Проживать то и так, что и как не сложилось в текущем житье-бытье. Дополнять жизнь теми акцентами, которые в ней безусловно есть, но почему-то не прозвучали так, как должны были. Рассказывать о том, о чём нельзя. Но нужно. И писательство — это ведь не только такая самотерапия для пишущего (хотя и это тоже). Это и для читающего. Так же как картины или кино для зрителя, как музыка для слушателя. Это огромная ответственность, которая, тем не менее, не гнетёт, не заставляет просить об отдыхе, а просит только, чтобы не бросали, чтобы вложили достаточно сил. Как в полной мере отдаться этому — так, чтобы не оказаться безответственной перед всей остальной жизнью, — повторюсь, не знаю. Но оно сохраняет саму жизнь, это анти-разрушение. Это то, без чего в жизни было бы, простите за пафос, намного меньше смысла. Поэтому очень благодарна за возможность быть внутри этого, учиться и делать своё.
Комментировать ВКонтакте.
Поделиться:
Ещё почитать:
На главную

Пища вдов

Стихи

Читать

Разность потенциалов

Русский Дзен

Читать

Теургия

Графика

Смотреть