После короткого отдыха рота нагоняла фронт. Шли по просёлочной, неправдоподобно тихой дороге. В чёрные воронки от бомб осыпались зерна из переспелых колосьев. Со стороны едва доносились скрежет и вздохи большака.
Показалось село.
Подошли ближе и увидали, что хоть и село это, а домов нет, одни уголья кучами, а из куч голо и страшно торчат закоптелые русские печи.
С огородов выбежала тощая коровёнка с колокольцем на шее – колоколец был чёрен от копоти. Коровёнка стояла и печально смотрела на людей. Чья-то рука потрепала её по тёплой морде, и коровёнка долго трусила за ротой. Потом остановилась, расставив несильные ноги, недоумевающе мыкнула и припустила обратно к сгоревшей деревне. Колокольчик побрякал глухо и умолк.
Потом была ещё такая же мёртвая деревня, и ещё такая же. И оттого, что солдаты шли тут не с боем, а вроде как смотрели со стороны, чёрное горе этих деревень цепляло их за сердца больше обычного, и тоска разорённой и неухоженной земли тугим комом оседала в груди. И вспоминали они свои такие же деревни, свои крытые соломой избы, свои ждущие мужицкой ласки поля. И впивались в винтовки задубелые солдатские пальцы, металось мрачное нетерпение в глазах – скорее, скорее туда, где свистят и хлопают пули, где вспахивают землю тупорылые снаряды, скорее лицом к лицу с врагом.
На повороте к большаку сиплый голос сержанта Егорова возвестил смятенно:
– Товарищ командир... Ребёнок в хлебах!
Рота остановилась.
Слева от дороги полёгшие колосья раздвинулись, на мгновение мелькнуло чумазое личико. И тут же змеёй заколебалась поверху рожь: кто-то невидимый убегал в глубь поля.
– Эй-эй!.. – закричал Егоров, вступая в хлеба. – Да ты стой, куды утекаешь? Стой, говорю, вертай обратно... Иди, иди сюда!
Змеи по верху больше не было. Во ржи остановились и слушали.
– Подь, говорю, сюда, – с сердитой лаской уговаривал Егоров. – Слышь, что ли?
– Слышу, – тоненько ответило поле.
– Ну и давай сюда!
Рожь и раз, и другой качнулась к роте и снова замерла.
– А може – вы немцы? – остерёгся тоненький голосок.
– Та ни же! – придвинулся к Егорову седоусый Потапенко. – Ни, доню, я вкраинець... Русские мы!
Рожь заколыхалась и выпустила девочку в рваном платьишке. Было девчушке лет пять.
– Чья ты? – присел перед ней на корточки Потапенко.
– Была мамкина, – ответила девочка, разглядывая его усы. – А теперь ничья. Это у тебя что?
– Усы.
– Усы-и!.. – восхищённо протянула девочка.
– Где же твоя мамка? – спросил Егоров.
– Там, – показала рукой девочка, – в овраге лежит.
– Зачем же она в овраге? – тихо спросил Потапенко.
– Немцы застрелили. А вороны глаза поклевали, – сказала девочка, трогая ладошкой Потапенков ус.
Потапенко поднял её на руки. Рота двинулась дальше.
– Звать-то тебя как? – расспрашивал Потапенко.
– Маша.
Из конца роты донеслось:
– И у меня дочку Машей зовут...
– И у меня, – сказал Егоров. – Потапенко, дай я девочку понесу.
– Ни, – ответил Потапенко, – я сам. У тебя же нема усов...