Поляна — край света, там где-то Свои Дома, там пасут коз и коров, туда можно уйти и не вернуться, там можно дойти до реки Ай и упасть в закат. Девочкам строжайше запрещалось туда ходить. Мальчишкам тоже, но запреты они игнорировали. Все самые ответственные игры в войнушку, в разбойников, в партизан и фашистский плен, все взрослые разговоры происходили на Поляне, это было высшей формой доверия и ответственности, посвящением в равные. Дети — маги, напишу и об этом.
Когда мусорка не приезжала, пропустив день, а бывало и два, бабы впадали в панику — мухи-то множились. Мусорка была таким же как стадо периодическим чудом света: в кузове её таился завораживающий сминающий агрегат. Бабоньки собиралась к месту прибытия задолго, составляли вёдра полукругом и творили своё сарафанное радио. За помойными вёдрами уцеплялась детвора, подъезжала машина и начиналось действо: мужик-шофёр, он же Главный Мусорщик, принимал персонально у каждой хозяйки ведро, ловким движением опорожнял в кузовище, где внутрь-наружу двигался вал, сминающий содержимое; уплостившийся мусор прессовался в самосвальные глубины, вал накручиваясь выползал снова, действие повторялось, мальчишки впадали в транс — их было не отвинтить от зрелища. Когда доверялось мамой помойное ведро, я с нетерпением ждала нового явления могучего вала и точно так же впадала в восхищённый гипнотический сон, жизнь вала казалось тайной, отдельной от людей. Загадка мучила моё воображение — а куда уходит вал, когда сжимает мусор? неужели в кабину шофера? а как же шофёр тогда там сидит?
* * *
Вблизи хрущёвок был магазин «Маяк», сбоку — служебная дверь, обитая жестью, и вечная куча небритых деревянных ящиков. Ящики работали на детей крепостями, домами, пещерами, иногда выходил сердитый и тоже небритый грузчик ругаться — он был Очень Страшен, все с визгом разбегались прятаться. Под дверью и её скошенным вбок бетонным крыльцом был вход в Подземелье — то ли склад, то ли бомбоубежище, около всех магазинов имелись, — вход тоже был из навечно сомкнутых железных дверей. И тоже был детским бесспорным имуществом: прыгнуть с крыльца на покатые двери и ускользить вниз по отполированной поколениями детских штанишек жести, посередине замок, но можно и миновать, ничем не задев — высший пилотаж игры.
У магазина сиживали бабки с пучками щавеля, кислицы и семечками. Взрослые объясняли детворе, что продавать у магазина это плохо. Что хорошие бабки не торгуют. Но выдавали, однако, по десять копеек — никаких карманных денег до школы с её скудными завтраками у детей и не бывало — и отпускали купить пучок кислицы. Длинные жёсткие стебли обдирались от листьев, потом методично шкурились, засочившийся стебель тыкался в сахарницу — вкууусно.
Где-то на окраине мира ныне цивильные семьи держали часть своих стариков, сажающих картошку и прочую зелень и подкармливающих отделившихся детей-внуков свининой-курятиной-крольчатиной. На самом-то деле пятитажек в то время в городе было — пальцев хватит. Элитный район, как сейчас бы определили. Квартиры «давал» завод, но на него нужно было попахать лет пятнадцать-двадцать. Не знаю — не помню, откуда взросло — но о «своих» домах говорить стыдились, и домов этих стыдились, и пропитания с них. Жившие «там» считались людьми последнего сорта. Своими домами пугали, они были персонажами фольклора и детского, и взрослого, всё самое страшное происходило именно в них. Там убивали и расчленяли, — так утверждали страшилки, награждавшие пирожки Машенькиными ногтями, а Черную Перчатку наивно-предсказуемой убийственной мощью.
Бабок, приторговывающих зеленью у магазина, дети считали опасными существами, — ясно, что с подачи взрослых, уверовавших сполна в коммунизм и партийные установки. Однако ж те же взрослые зелень да кислицу и кульки с земляникой и семечками прикупали своей ребятне на мимоходную мелочь.
Раз в неделю, по воскресеньям, родители выделяли ещё гривенник — «сбегай погуляй, купи вкусного». Оно и понятно: малолетних следовало выставить вон, пока папа расслабляется. На выбор на десять копеек можно было купить сто граммов леденцов, или столько же сахарной пудры. А можно пятьдесят граммов леденцов и пятьдесят пудры — но сразу, и будет вдвое больше. Продавщицы отвешивали эти пятьдесят в серые кульки, тут же сворачиваемые из бумаги — привычно-чёткое движение рук было за гранью постижимого, мне оно казались волшебными пассами фокусника. Я до сих пор помню, сколько в ста граммах фантичных карамелек — ровно семь. Семь — это мало, хотя очень вкусно. Леденцов же в ста граммах — неисчислимое количество. Леденцы предпочитались, к тому ж были разноцветными и похожи на стёклышки. Ещё событие — мороженое, рядом с Магазином возникал незабываемый ящик, а за ним увесистая продающая тётка в грязно-белом халате вперетяжку крест-накрест, ящик дымился от льда, в нем притягательно хрустело. После мистического дворового вопля «Мороженое привезли!!» невзрослый народ сыпал горохом из всех подъездов. Покупалось обычно фруктовое за семь копеек. Молочное за двенадцать было недоступно. Фруктовое я не любила, но завидовала тому, как его лижут мальчишки: самозабвенно и демонстративно, сзади — жадный хвост из мальцов, которым сегодня не повезло: «Сорок восемь — половину просим!» Твёрдый ответ: «Сорок один — ем один!» Впрочем, лизнуть давали. Жадюги своё «сорок один» утверждали заблаговременно — мелочь тут же покорно отставала. Ибо магия. О которой позже и в других вспоминалках.
Как правило, всё же делились. Наверное, этому и учили. Но не только: имущий — мороженое, бутерброд, конфету — был несказанно богат в собственных глазах. Но как в это поверить и как утвердить, если не поделиться? — и имущие были снисходительны, позволяли куснуть. Кусалось строго единственным укусом — уж сколько смог. Урвал от яблока треть — твоё право. Конфликты возникали редко. Брезгливости не только не было — негласным детским кодексом она почиталась за порок. Жадюгам мстили жестоко — не брали в игру. Так что жадничали только самые патологические и только с жестких приступов — не выгодно было.