Потрясла меня в юную бытность картина «Христос в пустыне», Крамского либо? — ошибаюсь, так простите, я уж забыла всё общекультурное давно, легко, и без сожалений.
Картина в Третьяковке — мама в своё время немало сил приложила, чтобы образовать из меня, природно-биологического дикаря, в рамках цивилизации что-то соответствующее природным же моим данным. Вывозила в Москву, чтобы я узрела достижения человечества.
И вот — стоим мы с мамой перед этой Пустыней чуть не в стену моей комнаты размером. Серый цвет, охристо-скудный свет. Христос — вполне нормальный, сильный, людской. Только необходимое в нём, ничего сверх потребного — ни красоты физической лишней, ни национальности какой бы то ни было — крепкий, умный человече, сухой, жилистый, много пахавший крестьянин; лицо собранное, уставшее, спокойное. Сидит, в удобную мешковину облаченный на диком камне родственным валуном. Размышляет что-нибудь «умом Россию не измерить…»
Мне лет шестнадцать-семнадцать, религиозных потребностей нет, мистические были всегда, но это врожденное, потому ничему ни такому, ни этакому значения не придается.
Смотрю-вхожу, не могу понять:
— Мама, почему ж — «в пустыне»?
— ??
— Ну какая же это пустыня, мама! Седые травы да горизонт. Обычная осенняя загородная плешь. Пустыня-то — где?
Мама смотрит. На меня, на картину. Начинает тихо смеяться.
— А что, по-твоему, «пустыня», Таня? Барханы, дюны и миражи?
— Да!
— Вот это и есть пустыня.
…Русский художник и не мог ее увидеть иначе. И был прав. Что поняла я аж тридцать с лишком лет спустя.
…А с каких бы, думаю вот, щей так врезалась в память картина? Мне тогдашней?
…А вот с таких — знаем мы. Всё мы про себя знаем.
«Материалистов» нет и не было в живом роду на земле.
Не только роду человеческом — во всякой твари.
* * *
После Челябинска — Вологда.
После Челябинска я полагала, что долго ничем не впечатлюсь — ошиблась. Тихий даунизм и еще более тихое глубинное пьянство — душевнобольных много. Они — тогда — были мне, только-только сменившей среду обитания, очень видны.